[ ]
  • Страница 2 из 3
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Модератор форума: Хмурая_сова  
Пабы Хогсмита » Паб "ТРИ МЕТЛЫ" » ВОЛШЕБНАЯ БИБЛИОТЕКА » Энн Райс Вампир Арман
Энн Райс Вампир Арман
GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:25 | Сообщение # 16
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
7


Постепенно на мое восприятие постели и душной комнаты упала темная пелена небес. Во всех направлениях раскинулись звезды-часовые, во всем своем великолепии они сияли на блестящие башни стеклянного города, и в этом полусне, теперь уже при поддержке самой спокойной и благословенной из всех иллюзий, звезды запели мне песню.
Из пустоты, каждая звезда со своего устойчивого положения в созвездии издавала бесценный мерцающий звук, словно в глубине каждого пылающего шара брался грандиозный аккорд, посредством его сверкающей циркуляции передаваемый всему миру вселенной.
Никогда мои земные уши не слышали такого звука. Но никакие оговорки не могут дать хотя бы приблизительное представление об этой воздушной и прозрачной музыке, об этой гармонии и праздничной симфонии.
Господь мой, будь ты музыкой, таким был бы твой глас, и никакой разлад не смог бы восторжествовать над тобой. Ею ты очистил бы обычный мир от каждого тревожного шума, чистейшим выражением твоего запутанного и чудесного замысла, и померкла бы всякая банальность перед лицом этого громогласного совершенства.
Такой была моя молитва, моя прочувствованная молитва, в высшей степени интимная и легкая, произнесенная на древнем языке, пока я спал.
Останьтесь со мной, прекрасные звезды, умолял я, и пусть я никогда не буду стремится разгадать это слияние света и звука, а только отдамся ему, окончательно, без сомнений и вопросов.
Источая холодные царственные лучи, звезды увеличились и превратились в бесконечность, постепенно вся ночь ушла, и остался только великолепный свет, льющийся неизвестно откуда.
Я улыбнулся. Я вслепую нащупал на лице свою улыбку, и когда свет зажегся еще ярче и ближе, как будто стал целым океаном света, я почувствовал, как по моему телу разливается спасительная прохлада.
- Не гасни, не уходи, не оставляй меня. - Мой собственный шепот оказался горестным и неслышным. Я вжался дрожащей головой в подушку.
Но его время, время этого величественного и первичного света, истекло, свету предстояло померкнуть и оставить перед моими полузакрытыми глазами обыденно дрожащие свечи, и мне осталось только увидеть отполированный полумрак вокруг кровати и повседневные вещи, например, четки с рубиновыми бусинами и золотым крестом, вложенные в мою правую руку, или лежащий слева открытый молитвенник, чьи страницы мягко гнулись от легкого дуновения ветра, который при этом пустил рябь по гладкой тафте, натянутой на золотую раму.
Какие же они были красивые, простые, заурядные вещи, составлявшие эту безмолвную гибкую сцену. Куда они ушли, моя милая сиделка с лебединой шеей и мои плачущие товарищи? Может быть, ночь утомила их и отправила спать в другое место, чтобы я мог оценить эти тихие минуты бодрствования без свидетелей? Мои мысли венчала мягкая корона тысячи живых воспоминаний.
Я открыл глаза. Никого не было, за исключением одной фигуры, которая сидела рядом со мной на кровати и смотрела на меня одновременно мечтательными и далекими глазами, прохладно голубыми, намного бледнее, чем летнее небо, полные почти отшлифованного света, остановившими на мне праздный и равнодушный взгляд.
Это был мой господин, сложивший руки на коленях, он выглядел посторонним, наблюдавший за всем издалека, словно ничто не могло потревожить величия его изваяния. Казалось, что его лицо всегда хранило установившееся на нем сейчас выражение, лишенное улыбки.
- Безжалостный! - прошептал я.
- Нет, о нет, - сказал он. Его губы не двигались. - Но расскажи мне еще раз эту историю. Опиши мне тот зеркальный город.
- Ах да, мы же о нем уже говорили, не так ли, о тех священниках, они говорили, что я должен возвращаться, и о тех старых картинах, таких древних, я считаю, что они очень красивые. Понимаешь, они создаются не руками, а вложенной в меня силой, она входила в меня, а мне оставалось только взять кисть, и я мог свободно раскрывать лики и богородицы, и святых.
- Не отбрасывай это старые образы, - сказал он, и снова его губы не дрогнули, произнося слова, которые я так ясно слышал, слова, пронзавшие мои уши, как любой человеческий голос, своим тоном, своим тембром. - Ибо образы меняются, а то, что сегодня логично, завтра
станет суеверием, и в той древней строгости лежит великая неземная цель, неослабевающая чистота. Но расскажи мне еще раз про зеркальный город.
Я вздохнул.
- Ты, как и я, видел, - начал я, как из печи достают расплавленное стекло, раскаленный шар, чудовищно горячий, на железном копье, он плавится и капает, чтобы художник мог своим прутом вытянуть его и растянуть, или же наполнить его воздухом, чтобы получить идеально круглый сосуд. Так вот, представь себе, что это стекло поднялось из самой матери Земли, расплавленный поток, выброшенный в облака, а из этих огромных жидких фонтанов родились населенные башни стеклянного города - не в подражание формам, созданным человеком, но идеальные, как предопределенная естественным образом, раскаленная сила самой земли, невообразимых цветов. Кто жил в таком месте? Мне показалось, что оно очень далеко, но вполне достижимо. Всего лишь на расстоянии небольшой прогулки по прекрасным холмам со гибкой зеленой травой и волнующимися цветами тех же фантастических оттенков и тонов, спокойное, оглушительное и невероятное видение.
Я посмотрел на него, потому что раньше смотрел в сторону, погружаясь в зрительные воспоминания.
- Скажи, что все это значит, - попросил я. - Где находится это место, и почему мне позволили на него посмотреть?
Он грустно вздохнул и сам отвел глаза, а потом посмотрел на меня с тем же отчужденным выражением на застывшем лице, только теперь я рассмотрел в нем густую кровь, как позавчера ночью, его наполнило человеческое тепло, перекачанное из человеческих вен - несомненно, его поздняя трапеза в тот же вечер.
- Неужели ты даже не улыбнешься, если пришел попрощаться? - спросил я.
- Если ты ничего не чувствуешь, кроме горечи и холода, и дашь мне умереть от свирепой лихорадки? Я болен и умру, ты же знаешь. Ты знаешь, какую я испытываю тошноту, ты знаешь, как у меня болит голова, ты знаешь, как у меня сводит все суставы, как горят мои раны от бесспорно смертельного яда. Почему же ты так далеко, и все-таки вернулся домой посидеть со мной, почему ты ничего не чувствуешь?
- Когда я смотрю на тебя, я, как всегда чувствую любовь, - ответил он, - дитя мое, мой любимый, выносливый сын. Любовь. Она замурована там, где ей, наверное, и надлежит остаться, чтобы дать тебе умереть, поскольку ты прав, ты умрешь, и тогда, может быть, твои священники примут тебя, ибо что им останется, если тебе некуда будет вернуться?
- Да, но вдруг таких мест много? Что, если во второй раз я окажусь на новом берегу, где из кипящей земли поднимается не открывшаяся мне красота, а сера? Мне больно. Эти слезы - как кипяток. Столько всего потеряно. Я не могу вспомнить. Кажется, я слишком часто повторяю одно и то же. Я не могу вспомнить! - Я протянул руку. Он не двигался. Моя рука отяжелела и упала на забытый молитвенник. Мои пальцы нащупали жесткие пергаментные страницы.
- Что убило твою любовь? То, что я сделал? Что я привел сюда человека, убившего моих братьев? Или то, что я умер и увидел такие чудеса? Отвечай.
- Я и сейчас тебя люблю. И буду любить, каждую ночь, и каждый день во сне, вечно. Твое лицо - это сокровище, данное мне, которого я никогда не забуду, хотя и могу безрассудно потерять. Его блеск будет мучить меня целую вечность. Амадео, подумай обо всем еще раз, открой свои мысли, как раковину, дай мне увидеть жемчужину того, чему они тебя научили.
- А ты сможешь, господин? Ты сможешь понять, как любовь, и только любовь, может столько значить, что из нее состоит весь мир? Даже травинки, листья деревьев, пальцы руки, которая тянется к тебе? Любовь, господин. Любовь. Но кто поверит в такую простую и огромную вещь, когда существуют хитроумные лабиринты вероучений и философии, полные созданной человеком, неизменно соблазнительной сложности? Любовь. Я слышал ее звук. Я ее видел. Или это были галлюцинации охваченного лихорадкой ума, ума, который боится смерти?
- Может быть, - сказал он с по-прежнему бесчувственным, неподвижным лицом. Его глаза сузились в плену их собственного уклонения от веры в увиденное. - О да, - сказал он. - Ты умрешь, я дам тебе умереть, и я думаю, что для тебя, возможно, существует только один берег, где ты опять найдешь своих священников, свой город.
- Мое время еще не пришло, - сказал я. - Я знаю. И такое заявление за несколько часов не изменить. Разбей свои часы. Они хотели сказать, что час земного воплощения души еще не пробил. Судьба, при рождении написанная у меня на руке, не может так скоро осуществиться или так легко потерпеть поражение.
- Я могу устранить перевес, дитя мое, - сказал он, и на этот раз его губы двигались. Его лицо приобрело приятный бледно-коралловый оттенок, глаза по неосторожности широко раскрылись, он снова стал самим собой, тем, кого я знал, тем, кем я дорожил. - Мне так просто было бы забрать у тебя последние силы. - Он наклонился надо мной. Я увидел крошечные пестрые полоски в зрачках его глаз, яркие лучистые звезды за более темной радужной оболочкой. Его рот, так удивительно украшенный крошечными линиями человеческих губ, был розовым, как будто на нем поселился поцелуй человека. - Мне так просто было бы выпить последний роковой глоток твоей детской крови, последнюю каплю свежести, которую я так люблю, и в моих руках останется труп, блистающий такой красотой, что каждый, кто увидит его, прослезится, и труп этот ничего мне не расскажет. Я буду знать, что тебя нет, и больше ничего.
- Ты говоришь это, чтобы меня помучить? Господин, раз уж я не могу попасть туда, я хочу быть с тобой!
Его губы задвигались в откровенном отчаянии. Он стал похож на человека, на настоящего человека, и красная кровь усталости и печали заволокла уголки его глаз. Рука, протянутая, чтобы потрогать мои волосы, дрожала.
Я схватил ее, как высокую колышущуюся на ветру ветку. Я собрал его пальцы, как листья, поднес их к губам и поцеловал. Повернув голову, я приложил их в раненой щеке. Я почувствовал, как завибрировал под ними отравленный порез. Но еще более остро я почувствовал, как сильно они дрожат.
Я прищурился.
- Сколько людей сегодня умерло, чтобы тебя накормить? - прошептал я. - И как такое может быть, а при этом весь мир состоит из одной любви? Ты слишком прекрасен, чтобы упустить тебя из виду. Я запутался. Я этого не понимаю. Но если я выживу, разве я, простой смертный мальчик, разве я смогу это забыть?
- Ты не выживешь, Амадео, - грустно сказал он. - Не выживешь! - Его голос прервался. - Яд проник слишком глубоко, небольшие вливания моей крови его не пересилят. - На его лице отразилась боль. - Дитя, я не могу тебя спасти. Закрой глаза. Прими мой прощальный поцелуй. Между мной и теми, кто стоит на том берегу, нет дружбы, но они не смогут не принять то, что умирает так свободно.
- Господин, нет! Господин, я не могу проверить это один. Господин, они же отослали меня обратно, а ты пришел, ты обязательно пришел бы, неужели они этого не знали?
- Амадео, им все равно. Хранитель мертвых чрезвычайно равнодушны. Они говорят о любви, но не о веках заблуждения и неведения. Что за звезды могут петь такую прекрасную песню, когда весь мир изнывает от диссонанс? Жаль, что ты не смог их заставить, Амадео. - Его голос чуть не надломился от боли. - Амадео, какие право они имели возлагать на меня ответственность за свою судьбу?
Я издал слабый грустный смешок.
Меня затрясло в лихорадке. На меня нахлынула огромная волна тошноты. Если я пошевельнусь или заговорю, то подступил мерзкая сухая тошнота, которая представит меня не в самом выгодном свете. Лучше уж умереть.- Господин, я так и знал, что ты подвергнешь мой рассказ подробному анализу, - сказал я. Мне хотелось не горько и саркастически улыбаться, но добраться до простой истины. Мне стало ужасно тяжело дышать. Мне показалось, проще прекратить дышать, что никакого неудобства это не принесет. Мне вспомнились строгие наставления Бьянки. - Господин, - сказал я, - не бывает в этом мире кошмаров без конечного искупления.
- Да, но для некоторых из нас, - настаивал он, - какова цена такого спасения? Амадео, как они смеют требовать от меня участия в своих непостижимых планах! Я молю бога, чтобы это были иллюзии. Не говори больше о чудесном свете. Не думай о нем.
- Не думать, сударь? А ради чьего успокоения мне стирать все из памяти? Кто здесь умирает?
Он покачал головой.
- Давай, выдави из глаз кровавые слезы, - сказал я. - Кстати, на какую смерть вы сами надеетесь, сударь, ведь вы говорили мне, что даже для вас смерть не невозможна? Объясните мне, если, конечно, у меня осталось время до того, как весь отпущенный мне свет погаснет, и земля поглотит сокровище во плоти, которые вам понадобилось из прихоти!
- Никакая не прихоть, - прошептал он.
- Ну, так куда вы попадете, сударь? Успокойте меня, пожалуйста.
Сколько минут мне осталось?
- Я не знаю, - сказал он шепотом. Он отвернулся от меня и наклонил голову. Никогда я не видел его таким покинутым.
- Дай мне посмотреть на твою руку, - слабо сказал я. - Ведьмы в темных венецианских тавернах научили меня читать линии на ладони. Я скажу, когда ты умрешь. Дай мне руку. Я почти ничего не видел. Все заволокло туманом. Но я говорил серьезно.
- Ты опоздал, - ответил он. - Ни одной линии не осталось. - Он показал мне свою ладонь. - Время стерло то, что люди называют судьбой. У меня ее нет.
- Мне жаль, что ты вообще пришел, - сказал я и отвернулся от него. Я положил голову на чистую, прохладную подушку. - Ты не мог бы оставить меня, мой возлюбленный учитель? Я предпочел бы общество священника и моей сиделки, если ты не отправил ее домой. Я любил тебя всем сердцем, но я не хочу умирать в твоем высочайшем обществе.
Сквозь туман я увидел, как наклоняется ко мне его силуэт. Я почувствовал, как его руки берут мое лицо и разворачивают к себе. Я увидел, как сверкают его голубые глаза, ледяным пламенем, нечетким, но неистовым.
- Хорошо, мой дорогой. Момент настал. Ты хочешь пойти со мной и стать таким, как я? - Его голос, несмотря на боль, звучал выразительно и успокоительно.
- Да, с тобой, навсегда и навеки.
- Втайне процветать только на крови злодея, как процветаю я, отныне и навсегда, и хранить эту тайну до конца света, если придется.
- Обещаю. Я согласен.
- Выучит каждый урок, который я преподам.
- Да, каждый.
Он поднял меня с кровати. Я упал ему на грудь, у меня кружилась голова, и ее пронзила такая острая боль, что я тихо вскрикнул.
- Это ненадолго, любовь моя, моя юная, хрупкая любовь, - сказал он мне на ухо.
Меня опустили в ванну, в теплую воду, с меня осторожно сорвали одежду, а голову заботливо положили на выложенный плиткой край. Я расслабил руки, и они всплыли на поверхности воды. Я почувствовал, как она плещется вокруг моих плеч.
Он набрал полные пригоршни воды, чтобы меня выкупал. Сначала он омыл мое лицо, а затем - все тело. Он провел по моему лицу твердыми атласными кончиками пальцев.
- Еще ни одного случайного волоса на подбородке, но ты уже обладаешь достоинствами мужчины, и теперь тебе придется подняться над наслаждениями, которые ты так любил.
- Да, я согласен, - прошептал я. Ужасный ожог рассек мою щеку. Порез разошелся. Я попытался потрогать его. Он удержал мою руку. Это его кровь капнула на гноящуюся рану. И пока плоть ныла и горела, я чувствовал, как она срастается. То же самое он проделал с царапиной на плече, а потом - с маленьким порезом на руке. Закрыв глаза, я отдался неестественному, парализующему удовольствию этого процесса.
Он опять прикоснулся ко мне рукой, успокаивающе проведя ей по моей груди, миновав интимные места, обследовав по очереди обе ноги, возможно, проверяя, нет ли на коже небольших царапин или недостатков. По моей коже от удовольствия опять пробежала жаркая, пульсирующая дрожь.
Я почувствовал, как меня поднимают из воды, заворачивают во что-то теплое, а потом воздух вокруг меня содрогнулся, что означало - он перенес меня в другое место, двигаясь быстрее, чем может увидеть любой любопытствующий взгляд. Я стоял босиком на мраморном полу, и в своей лихорадке находил ощущение бодрящего холода очень приятным.
Мы стояли в студии. Мы стояли спиной к картине, над которой он работал несколько ночей назад, лицом к другому шедевру огромного размера, где под сверкающим солнцем густая роща окружала две бегущие на ветру фигуры.
Женщина была Дафной, ее простертые к небу руки превращались в лавровые ветви, уже поросшие листьями, ее ноги переросли в корни, устремившиеся в ярко-коричневую землю. А за ней обезумевший прекрасный бог Аполлон, атлет с золотыми волосами и стройными мускулистыми ногами, не успевал остановить ее отчаянное волшебное бегство от его опасных объятий, ее роковое превращение.
- Взгляни на равнодушные облака, - прошептал господин мне на ухо. Он указал на великолепные солнечные блики, нарисованные им с большим мастерством, чем теми, кто видел его ежедневно.
Он произнес слова, которые я так давно доверил Лестату, рассказывая ему свою историю, слова, которые он так милосердно подобрал из тех немногочисленных образов, какие я был в состоянии ему показать.
Сейчас, когда я повторяю эти слова, последние из тех, какие мне суждено было услышать в смертной жизни, я слышу голос Мариуса:
“Это единственное солнце, которым отныне ты сможешь наслаждаться. Но в твоем распоряжении будет тысячелетняя ночь, чтобы видеть свет, невидимый смертным, схватить с далеких звезд, подобно Прометею, бесконечный луч, который откроет тебе путь к пониманию.”
И я, кто узрел куда более удивительный, божественный свет в том царстве, которое меня отвергло, жаждал только одного - чтобы он затмил его навсегда.


8


Личные покои господина: череда комнат, стены которых он покрыл безупречными копиями творений теми смертных художников, кем он так восхищался: Джотто, Фра Анжелико, Беллини.
Мы стояли в комнате шедевра Беноццо Гоццоли из капеллы Медичи во Флоренции: “Шествие волхвов”. В середине века создал Гоццоли это видение и обволок им три стены маленького святилища. Но мой господин, обладавший сверхъестественной памятью и мастерством, расширил великий труд, перенеся все плоскости от начала до конца на одну огромную стену этой безмерно широкой галереи.
Она казалась самим совершенством, как оригинал Гоззоли, - компании прекрасно одетых молодых флорентинцев, каждое бледное лицо - этюд задумчивой невинности, поодаль - конница из великолепных лошадей, следующих за изящной фигурой самого молодого Лоренцо де Медичи, юноши с мягкими вьющимися светло-каштановыми волосами до плеч и плотским румянцем на белых щеках. С выражением внешнего спокойствия он безразлично взирал на зрителя, царственно восседая в отделанной мехом золотой куртке с длинными рукавами с разрезами на белом коне с прекрасными украшениями. Каждая деталь картины была под стать остальным. Даже уздечка и сбруя состояли из идеально выписанного золота и бархата, отлично сочетаясь с облегающими рукавами туники Лоренцо и его красными бархатными сапогами до колен.
Но большей частью своего очарования картина была обязана лицам юношей, а также нескольких стариков, составлявших необъятную процессию, каждый - со спокойным маленьким ртом и блуждающими по сторонам глазами, словно прямой взгляд вперед может нарушить чары.
Они шли все дальше и дальше, мимо замков и гор, следуя извилистому пути в Вифлеем.
Для освещения этого шедевра по обе стороны комнаты зажигались в ряд десятки серебряных канделябров. Толстые белые свечи из чистейшего воска источали роскошный свет. Наверху потрясающая масса нарисованных облаков окружала овал плывущих святых, касавшихся кончиков вытянутых рук друг друга и взиравших на нас благожелательно и с удовлетворением.
Никакая мебель не закрывала розовые плиты каррарского мрамора, составлявшие отполированный до блеска пол. Этот пол был размечен на большие квадраты с помощью извилистых узоров из вьющихся зеленых растений, покрытых листьями, но в остальных отношениях он оставался простым, глянцевым, и шелковистым для босых ног.
Оказалось, что я с вызванной лихорадкой зачарованностью разглядываю все чудесные поверхности этого зала: “Шествие волхвов”, занимавшее всю расположенную справа от меня стену, казалось, в изобилии излучала настоящие звуки - приглушенный топот конских копыт, шарканье шагов странников, идущих рядом, шуршание кустарника с красными цветами, даже отдаленные крики охотников, кто, вместе с тонкими собаками, мелькающих вдалеке на горных тропах.
Мой господин стоял в самом центре зала. Он снял свой привычный красный бархат. На нем была только открытая мантия из золотой ткани, с длинными, доходящими до запястий, широкими рукавами, полы едва касался босых белых ног.
Волосы его мягко падали на плечи и образовывали желтоватый блестящий ореол.
На мне была такое же широкое одеяние, простое и легкое.
- Иди ко мне, Амадео, - сказал он.
Я был слаб, ужасно хотел пить и едва мог стоять. Однако он все это знал, и любые оправдания были бы неуместны. Я делал один неверный шаг за другим, пока не добрался до его протянутых рук. Его ладони легли мне на затылок.
Он приблизил губы. Меня охватило благоговейное чувство страшного конца.
- Сейчас ты умрешь, чтобы остаться со мной в вечной жизни, - прошептал он мне на ухо. - Не бойся ни на секунду. Твое сердце в моих руках, в безопасности.
Его зубы впились в меня, глубоко, жестко, с остротой двух кинжалов, и в моих ушах загрохотало мое собственное сердце. Все мои внутренности съежились, а желудок свело от боли. Однако при этом по всем моим венам разлилось дикое удовольствие, удовольствие, устремившееся к ранам на шее. Я чувствовал, как моя кровь бежит навстречу моему господину, навстречу его жажде и моей неизбежной смерти.
Даже мои руки сковали вызывающие трепет ощущения. Мне показалось, что я внезапно превратился в кукольную сеть раскаленных замкнутых нитей, пока с тихим, явственным и неторопливым звуком мой господин пил кровь моей жизни. Звук его сердца, медленный, ровный, гулкий гремящий стук, отдавался у меня в ушах.
Словно по волшебству, боль в моих внутренностях преобразовалась в тихий острый восторг; мое тело лишилось веса, всякого ощущения себя в пространстве. Его сердце билось внутри меня. Мои руки нащупали его длинные атласные локоны, но я не цеплялся за них. Я плыл, поддерживаемый только настойчивым биением сердца и волнующимся быстрым потоком моей крови.
- Я сейчас умру, - прошептал я. Такого экстаз не может длиться вечно. Мир резко испарился.
Я стоял в одиночестве на ветреном, заброшенном морском берегу. Это была та же земля, куда я уже совершил путешествие, но теперь она резко изменилась, лишенная сияющего солнца и изобилующих цветов. Там были и священники, но их рясы замело пылью, они потемнели и пахли землей. Я узнал этих священников, я хорошо их знал. Я знал их имена. Я узнал их узкие бородатые лица, жидкие сальные волосы и черные войлочные шляпы. Я узнал грязь под их ногтями, я узнал голодные впадины их запавших блестящих глаз. Они манили меня за собой. Ах да, туда, где и есть мое место. Мы взбирались все выше и выше, пока не оказались на отвесном берегу стеклянного города, лежавшего вдали от нас, слева, но каким же он был покинутым и пустым.
Вся расплавленная энергия, освещавшая его бесчисленные прозрачные башни, угасла, исчезла, как будто отключилась у источника. Ничего не осталось от пламенеющих красок, только густые тусклые остатки тонов под безликой гладью безнадежного серого неба. Как же грустно, грустно видеть стеклянный город без волшебного огня.
От него исходил целый хор звуков, звон, как от стекла, глухо бьющегося о другое стекло. Никакой музыки. Только смутное, но явственное отчаяние.
- Иди же, Андрей, - сказал мне один из священников. Его грязные руки с кусочками запекшейся земли дотронулись до меня и потянули за собой, причиняя боль пальцам. Я опустил глаза и увидел, что у меня тонкие и мертвецки белые пальцы. Костяшки пальцев блестели, как будто с них уже сорвали плоть, но это было не так.
Вся кожа просто прилипла ко мне, обвисшая, как и у них. Перед нами появились воды реки, полной льдин и огромных переплетений почерневшего плавника, разлившейся по равнине темной озером. Нам пришлось идти по ней, и холодная вода нас обжигала. Но мы не останавливались, все четверо, трое священников и я. Над нами нависли когда-то золотые купола Киева. Это был наш Софийский собор, выстоявший после жутких кровопролитий и пожарищ, устроенных монголами, опустошившими наш город, ……………….. все его богатства и всех грешных и светских людей.
- Идем, Андрей.
Я узнал эту дверь. Она вела в Печорскую Лавру. Только свечи освещали эти катакомбы, и повсюду царил запах земли, заглушая даже вонь засохшего пота на грязной нездоровой плоти.
В руках я держал шершавую деревянную ручку маленькой лопаты. Я вонзил ее в кучу земли. Я вскрывал мягкую стену из щебенки, пока мой взгляд не упал на человека, не мертвого, но грезящего под слоем грязи.
- Все еще жив, брат? - прошептал я этой душе, захороненной по самую шею.
- Все еще жив, брат Андрей, дай мне лишь то, что меня подкрепит, - произнесли потрескавшиеся губы. Белые веки так и не поднялись. - Дай мне лишь самую малость, чтобы наш Господь и Спаситель, Христос, избрал время, когда мне вернуться домой.
- О брат, сколько в тебе мужества, - сказал я. Я поднес к его губам кувшин с водой. Он пил, и по его лицу стекали полоски грязи. Его голова откинулась на мягкую кучу щебенки.
- А ты, дитя, - сказал он, с трудом дыша и чуть-чуть отворачиваясь от предложенного кувшин, - когда ты наберешься сил избрать свою земляную келью среди нас, свою могилу, и ждать прихода Христа?
- Надеюсь, что скоро, брат, - ответил я. Я отступил. Я поднял лопату.
Я начал раскапывать новую келью, и вскоре на меня набросился отвратительный запах, который ни с чем не спутаешь. Стоявший рядом священник задержал мою руку.
- Наш добрый брат Иосиф наконец пребудет с Господом, - сказал он. - Да, открой его лицо, чтобы на убедиться, что он ушел с миром.
Запах сгущался. Только мертвецы так сильно воняют. Такой запах разоренных могил и телег доносится из районов, где бушует чума. Я боялся, что меня стошнит. Но я продолжал копать, пока наконец-то не открылась голова покойника. Лысая, череп, обтянутый сморщившейся кожей.
Братья, стоявшие за моей спиной, произносили молитвы.
- Закрывай, Андрей.
- Когда ты обретешь мужество, брат? Только Бог может указать тебе, когда…
- Мужество на что? - Я узнаю этот грохочущий голос, этого широкоплечего мужчину, скатившегося вниз, в катакомбы. Я безошибочно узнаю его каштановые волосы и бороду, его короткую кожаную куртку и оружие, висящее на кожаном ремне.
- Так вот чем вы занимаетесь с моим сыном, иконописцем? - Он схватил меня за плечо, как хватал тысячу раз, той же здоровой звериной лапой, которая избивала меня до потери сознания.
- Отпусти меня, пожалуйста, несносный, невежественный бык, - прошептал я. - Мы в доме божьем.
Он потащил меня, так что я упал на колени. Моя ряса затрещала, черная ткань порвалась.
- Отец, прекрати и уходи, - сказал я.
- Закопать в этих ямах мальчика, который рисует с талантом ангела?
- Брат Иван, прекрати орать. Богу решать, кто из нас что будет делать.
Священники побежали за мной. Меня тащили в мастерскую. С потолка свисали ряды икон, покрывающих всю дальнюю стену. Отец швырнул меня на стул у большого тяжелого стола. Он поднял железный подсвечник с дрожащей, протестующей свечой, осветив все остальные тонкие ритуальные свечки.
Свеча бросала огненные отблески на его огромную бороду. Из густых бровей вылезали длинные седые волоски, закручивающиеся вверх, как у дьявола.
- Ты ведешь себя, как деревенский идиот, отец, - прошептал я. - Удивляюсь, как я сам не стал слюнявым блаженным нищим.
- Заткнись, Андрей. Одно мне ясно, здесь тебя никто не учит манерам. Пора мне тебя выдрать.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:25 | Сообщение # 17
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Он влепил мне по голове кулаком. У меня онемело ухо.
- Я думал, что достаточно колотил тебя, пока не привел сюда, но я ошибся, - сказал он. Он шлепнул меня еще раз.
- Святотатство! - воскликнул нависший надо мной священник. - Этот мальчик благословен Богом.
- Благословен кучкой ненормальных, - сказал отец. Он достал из-за пазухи сверток. - Ваши яйца, братья! - презрительно сказал он.
Он положил на стол мягкий кожаный мешок и достал одно яйцо.
- Рисуй, Андрей. Рисуй и напомни этим ненормальным, что ты одарен самим Господом.
- Но картину пишет сам Господь! - вскричал священник, самый старый, чьи липкие седые волосы от времени так перепачкались жиром, что стали почти черными. Он протолкнулся между моим стулом и отцом.
Отец положил на стол все яйца, кроме одного. Нагнувшись над маленькой глиняной миской, он разбил скорлупу, аккуратно собрав в одну половинку желток, а остальное пролив на свою кожаную одежду.
- Держи, вот тебе, Андрей, чистый желток. - Он вздохнул и отбросил на пол разбитую скорлупу.
Он поднял небольшой кувшин и налил в желток воды.
- Давай, смешивай, смешивай свои краски и работай. Напомни этим…
- Он работает, когда Господь призывает его к работе, - объявил старец, - а когда Господь призовет его похоронить себя в земле, жить жизнью затворника, отшельника, он так и сделает.
- Черта с два, - сказал отец. - Сам князь Михаил просил икону богородицы. Рисуй, Андрей. Нарисуй три, чтобы мне отдать князю ту, что он просил, а остальные отвези в дальний замок его двоюродного брата, князя Федора, как он хотел.
- Тот замок разрушен, отец, - с презрением сказал я. - Федора и всех его людей убили дикие племена. Там, в диких землях, ты ничего не найдешь, кроме камней, отец, ты это знаешь не хуже меня. Мы достаточно далеко заезжали, чтобы убедиться своими глазами.
- Мы поедем, если князю так будет угодно, - сказал отец, - и оставим икону в ветвях дерева, стоящего рядом с местом, где погиб его брат.
- Суета и безумие, - сказал старец. В комнату вошли и другие монахи.
Поднялся крик.
- Говорите по-человечески, кончайте песни петь! - закричал отец. - Дайте моему сыну рисовать. Андрей, смешивай краски. Говори свои молитвы, но приступай.
- Отец, ты меня унижаешь. Я тебя презираю. Мне стыдно, что я твой сын. Я твоим сыном не буду. Заткни свой грязный рот, иначе я ничего тебе не нарисую.
- А, узнаю своего милого сыночка, что ни речи, то мед, и пчелы оставили ему свое жало в придачу.
Он опять меня ударил. На этот раз у меня закружилась голова, но я отказался поднимать к ней руки. У меня заболело ухо.
- Гордись собой, Иван-дурак! - сказал я. - Как я буду рисовать, если я ничего не вижу и даже сидеть не могу?
Монахи закричали. Они спорили друг с другом. Я постарался сосредоточиться на небольшом ряду глиняных кувшинов, готовых для желтка и воды. Наконец я принялся смешивать желток и воду. Уж лучше работать и выбросить их из головы. Я услышал, как отец удовлетворенно засмеялся.
- Давай, покажи им, покажи им, что они собираются закопать в куче грязи.
- Во имя Бога, - сказал старец.
- Во имя тупых идиотов, - сказал отец. - Вам мало получить великого художника. Вам нужно получить святого.
- Ты сам не знаешь, кто твоей сын. Господь направлял тебя, когда ты привел его к нам.
- Не Господь, а деньги, - сказал отец. Со стороны монахов послышались оханья.
- Что ты им врешь, - неслышно сказал я. - Ты чертовски хорошо знаешь, что сделал это из гордыми.
- Да, из гордости, - ответил отец, - что мой сын может нарисовать лик Господа и Богородицы, как великий мастер. А вы, кому я доверил этот гений, слишком невежественны, чтобы это понимать.
Я начал растирать необходимые пигменты, мягкий коричнево-красный порошок, а потом вновь и вновь перемешивать его с желтком и водой, пока в них не растворился каждый крошечный комок и краска не стала гладкой, идеально разведенной и чистой. Теперь желтый, потом красный.
Они из-за меня поскандалили. Отец поднял на старца кулак, но я не стал отрываться. Он не посмеет. Он от бешенства пнул мою ногу, вызвав судорогу в мышцах, но я ничего не сказал. Я продолжал смешивать краску.
Слева меня обошел один из монахов и просунул передо мной чистую выбеленную доску, огрунтованную, подготовленную для святого лика.
Наконец все было готово. Я наклонил голову. Я перекрестился по нашему обычаю, справа налево, не слева направо.
- Господи, дай мне силу, дай мне глаза, направь мои руки, как можешь только ты своей любовью! - У меня в руках тотчас оказалась кисть, я взял ее бессознательно, и кисть начала скользить по дереву, сперва обозначая овал лица Богородицы, затем - покатые линии плечей, а далее - контур ее сложенных рук.
Теперь же их вскрики отдавали дань картине. Мой отец смеялся от злорадного удовлетворения.
- Ага, мой Андрей, мой острый на язык, саркастичный, непослушный, неблагодарный, маленький, одаренный Богом гений.
- Ну, спасибо тебе, отец, - язвительно прошептал я, прямо из глубины своего сосредоточенного, напоминавшего транс состояния, когда сам я с благоговением наблюдал за работой кисти. Вот ее волосы, плотно прилегавшие к голове, разделенные на пробор. Мне не требовалось инструментов, чтобы придать идеально круглую форму нимбу вокруг ее головы.
Монахи держали наготове чистые кисти. Один держал в руках чистую тряпку. Я выхватил кисть для красной краски, которую я затем смешивал в белой пастой, пока она не приобрела подходящий для плоти оттенок.
- Ну разве не чудо!
- Вот именно, - проговорил старец сквозь сжатые зубы, - это чудо, брат Иван, и он поступит согласно божьей воле.
- Будьте вы прокляты, пока я жив, он здесь замурован не будет. Он едет с мной в степи.
Я расхохотался.
- Отец, - усмехнулся я, - мое место здесь.
- Он лучший стрелок в семье, и он поедет со мной в степь, - сказал отец монахам, которые обрушили на него шквал протестов и возражений.
- Почему ты наделил Богоматерь слезой в уголке глаза, брат Андрей?
- Это Господь наделил ее слезой, - ответил другой монах. - Это же скорбящая мать. Только посмотри, как прекрасны складки ее плаща.
- Смотрите, маленький Христос! - воскликнул мой отец, и даже его лицо исполнилось почтения. - Бедный младенец Христос, его скоро ждет распятие, смерть на кресте. - Он понизил голос, ставший почти нежным.
- Какой талант, Андрей, смотрите же, посмотрите в глаза младенцу, посмотрите на его ручку, на большой палец, на маленькую ручку.
- Даже тебя озарил свет Господень, - сказал старец. - Даже такого жестокого глупца, как ты, брат Иван.
Монахи подошли ближе, вокруг меня сомкнулся круг. Отец протянул мне полную ладонь маленьких мерцающих камней.
- Для нимбов. Работай быстрее, Андрей, князь Михаил повелел нам ехать.
- Говорю тебе, это безумие, - мгновенно зажурчал хор голосов. Мой отец повернулся и поднял кулак.
Я поднял глаза, протянул руку к свежей, чистой деревянной доске. Мой лоб взмок от пота. Я продолжал работать.
Я сделал три иконы.
Я испытывал такое счастье, чистое, неподдельное счастье. Как приятно было согреться в нем, сознавать его, и я знал, хотя ничего и не говорил, что все устроил мой отец, мой отец, такой веселый, краснощекий и подавляющий, с широкими плечами и блестящим лицом, отец, которого я предположительно должен был ненавидеть.Скорбящая мать с младенцем, салфетка для ее слез и сам Христос. Усталый, с затуманенным взглядом, я откинулся назад. Там было невыносимо холодно. Хоть бы здесь разожгли огонь. А мою руку, левую руку свело от холода. Только правая рука была в порядке благодаря тому темпу, в котором я работал. Мне хотелось сунуть в рот пальцы левой руки, но это было неприлично, только не здесь, не в этот момент, когда все собрались ворковать над иконами.
- Шедевр. Творение Бога.
На меня снизошло ужасное чувство времени, чувство, что я нахожусь вдалеке от этой минуты, вдалеке от Печорской лавры, которой я дал обет посвятить свою жизнь, вдалеке от монахов, моей братии, вдалеке от моего кощунствующего, глупого отца, кто, несмотря на свое невежество, так мной гордился.
Из его глаз текли слезы.
- Мой сын, - сказал он. Он гордо сжал мое плечо. По-своему он был прекрасен, красивый сильный человек, который ничего не боялся, сам по себе князь среди своих лошадей, своих собак и своих сторонников, одним из которых был я, его сын.
- Оставь меня в покое, туполобая деревенщина, - сказал я. Я улыбнулся ему, чтобы еще больше разозлить. Он засмеялся. Он слишком радовался и слишком гордился, чтобы поддаться на провокацию.
- Смотрите, что сделал мой сын. - У него стал предательски глухой голос. Он чуть не плакал. И при этом не был даже пьян.
- Нерукотворные, - сказал монах.
- Естественно, нет, - загрохотал презрительный отцовский голос. - Просто нарисованные руками моего сына, вот и все.
Шелковистый голос произнес мне на ухо:
- Ты сам разместишь камни в нимбах, брат Андрей, или мне выполнить эту работу?
Вот и все было сделано - паста намазана, камни закреплены - пять камней для иконы Христа. В моей руке опять появилась кисть, чтобы пригладить коричневые волосы Христа, разделенные на пробор и убранные за уши, так что по обе стороны шеи виднелись только части прядей. В моей руке возникла игла, чтобы углубить и оттенить черные буквы в открытой книге, лежавшей в левой руке Христа. С доски, серьезный и строгий, глядел Господь Бог, под изгибом коричневых усов виднелся красный прямой рот.
- Пойдем, князь здесь, князь приехал. - За входом в лавру жестокими порывами валил снег. Монахи помогли мне надеть кожаные одежды, куртку из бараньей кожи. Они застегнули мне пояс. Приятно было снова вдохнуть запах этой кожи, вдохнуть свежий холодный воздух. Отец держал мой меч. Тяжелый, старый, он прибыл из его давней стычки с тевтонскими рыцарями в далеких восточных землях, драгоценные камни давно уже откололись от рукояти, но он оставался хорошим оружием, удобным боевым мечом.
В снежном тумане появилась фигура на коне. Это был сам князь Михаил в меховой шапке, в меховой шубе и перчатках, великий властелин, правивший Киевом за наших завоевателей, принадлежащих к римско-католической вере, которую мы не принимали, и нам позволили сохранить прежнюю религию. Он был разодет в иностранный бархат и золото, разряженная фигура, уместная при королевском литовском дворе, о котором ходили фантастические слухи. Как же он выносит Киев, разрушенный город?
Лошадь встала на дыбы. Мой отец подбежал к ней, чтобы схватить под уздцы, и пригрозил животному так же, как угрожал мне.
Икону для князя Федора быстро завернули в шерсть и отдали нести мне.Я положил руку на рукоять меча.
- Нет, ты не увезешь его на свое безбожное дело! - воскликнул старец.
- Князь Михаил, ваша светлость, наш могущественный правитель, велите этому безбожнику не забирать нашего Андрея.
Сквозь снег я рассмотрел лицо князя, правильное, сильное, с седыми бровями и бородой, с огромными синими глазами.
- Отпустите его, отец, - крикнул он монаху. - Мальчик охотится с отцом с четырех лет. Никто еще не приносил таких щедрых подарков к моему столу, да и к вашему, отец. Отпустите его.
Лошадь заплясала назад. Отец повис на поводьях. Князь Михаил сплюнул снег с губ.
Наших лошадей подвели ко входу, могучего отцовского жеребца с грациозно изогнутой шеей и мерина пониже, который был моим, пока я не попал в Печорскую лавру.
- Я вернусь, отец, - сказал я старцу. - Благословите меня. Что я могу сделать против своего доброго, мягкосердечного и бесконечно благочестивого отца, когда мне приказывает сам князь Михаил.
- Да заткни ты свой паршивый рот, - сказал мой отец. - Думаешь, мне хочется слушать это всю дорогу до замка князя Федора?
- Ты будешь слушать это всю дорогу в ад! - объявил старец. - Ты ведешь на смерть моего лучшего послушника.
- Послушника, послушника для дыры в земле! Ты забираешь руки, нарисовавшие все эти чудеса…
- Их нарисовал Господь, - ядовит прошептал я, - ты прекрасно это знаешь, отец. Будь добр, прекрати выставлять напоказ свое безбожие и воинственность.
Я сидел в седле. Икону стянули шерстяной тканью и привязали к моей груди.
- Я не верю, что мой брат Федор погиб! - сказал князь, пытаясь сдержать своего коня и поравняться с отцовским жеребцом. - Может быть, странники видели другие развалины, какой-то старый…
- Сейчас в степях ничто не выживает, - взмолился старец. - Князь, не забирайте Андрея. Не увозите его.
Монах побежал рядом с моим конем.
- Андрей, ты там ничего не найдешь, только дикую стелющуюся траву и деревья. Положи икону в ветвях дерева. Положи ее там на божью волю, чтобы татары, когда найдут ее, узнали его божественную силу. Положи ее там для язычников. И возвращайся домой.
Снег падал так неистово и густо, что я перестал видеть его лицо. Я посмотрел вверх, на ободранные, голые купола нашего собора, след византийской славы, оставленный нам монголами-завоевателями, ныне собиравшими свою алчную дань через нашего князя-католика.
Какой она была холодной и заброшенной, моя родина. Закрыв глаза, я мечтал о грязном отсеке в пещерах, о том, чтобы надо мной сомкнулся запах земли, чтобы, когда меня наполовину захоронят, ко мне пришли сны о Боге и о его добре.
Вернись ко мне, Амадео. Вернись. Не дай сердцу остановиться! Я развернулся.
- Кто меня зовет? Густая белая вуаль снега расступилась, приоткрыв далекий стеклянный город, черный, блестящий, словно разогретый кострами ада. К зловещим облакам темнеющего неба поднимались, подпитывая их, клубы дыма. Я поскакал к стеклянному городу.
- Андрей! - зазвучал за моей спиной голос моего отца. Вернись ко мне, Амадео. Не дай сердцу остановиться! Пока я пытался сдержать коня, икона выпала из моей левой руки. Шерстяная ткань развернулась. Икона падала по холму, без конца переворачиваясь, при падении подпрыгивая на углах, шерстяной сверток развалился. Я увидел мерцающее лицо Христа.
Меня подхватили сильные руки, потянули вверх, как ураган.
- Отпустите меня! - запротестовал я. Я оглянулся. На замерзшей земле лежала икона, вверх смотрели вопрошающие глаза Христа.
Мое лицо с обеих сторон сжали твердые пальцы. Я моргнул и открыл глаза. В комнате было тепло и светло. Прямо надо мной неясно вырисовывалось знакомое лицо моего господина, его голубые глаза налились кровью.
- Пей, Амадео, - сказал он. - Пей от меня.
Моя голова упала ему на горло. Забурлил фонтан крови; он забил из его вены, густой струей полившись на воротник его золотой мантии. Я лизнул ее. Кровь воспламенила меня, и я вскрикнул.
- Тяни ее в себя, Амадео. Тяни, сильнее!
Кровь заполнила мой рот. Мои губы прижались к его шелковой белой плоти, чтобы не пропало ни капли. Я сделал глубокий глоток. В тусклой вспышке я увидел, как мой отец скачет через степь, могучая фигура в кожаных одеждах, чем плотно прикреплен к поясу, нога согнута, потрескавшийся, изношенный коричневый сапог твердо стоит в стремени. Он повернулся налево, грациозно приподнимаясь и опускаясь в такт широким шагам его белого коня.
- Отлично, уходи от меня, ты, трус, бесстыдник, жалкий мальчишка! Уходи! - Он посмотрел прямо перед собой. - Я молился, Андрей, я молился, чтобы они не затащили тебя в свои грязные катакомбы, в свои мрачные земляные кельи. Мои молитвы услышаны! Иди с Богом, Андрей. Иди с Богом. Иди с Богом!
Лицо моего господина, восхищенное и прекрасное, горело белым огоньком на фоне дрожащего золотого света бесчисленных свечей. Он стоял надо мной.
Я лежал на полу. Мое тело пело от крови. Я поднялся на ноги, у меня поплыла голова.
- Господин.
Он оказался на дальнем конце комнаты, спокойно стоя босиком на светящемся розовом полу, протянув ко мне руки.
- Иди ко мне, Амадео, подойди сюда, иди, забери остальное.
Я старался подчиниться. Комната пылала разными красками. Я увидел процессию волхвов.
- Какие они яркие, какие живые!
- Иди ко мне, Амадео.
- У меня не хватит сил, господин, я упаду в обморок, я умру в этом великолепном свете.
Я сделал шаг, за ним - еще один, хотя и думал, что это невозможно. Я ставил одну ногу перед другой, подходя все ближе и ближе. Я споткнулся.
- Тогда иди на четвереньках, но иди. Иди ко мне. - Я вцепился в его мантию. Придется взобраться на эту гору, если я решился. Я потянулся вверх и схватился за его согнутую в локте правую руку. Я приподнялся, почувствовав прикосновение золотой ткани. Я распрямлял ноги, пока не встал. Я снова обхватил его; я снова нашел источник. Я пил, пил и пил.
Золотым потоком кровь хлынула в мои внутренности. Она разлилась по моим рукам и ногам. Я был Титаном. Я раздавил его своим телом.
- Дай мне ее, - прошептал я, - дай.
Кровь задержалась на моих губах и полилась мне в горло.
Как будто его холодные мраморные руки поймали мое сердце. Я слышал, как оно бьется, борется, как открываются и закрываются клапаны, слышал мокрый звук вторгающейся крови, хлопки и шлепки принимавших ее и перерабатывающих клапанов, мое сердце росло и набиралось сил, мои вены становились неуязвимыми металлическими каналами, полными этой необычайно крепкой жидкости.
Я лежал на полу. Он стоял надо мной, открыв мне руки.
- Вставай, Амадео. Давай, поднимайся, иди ко мне. Возьми ее.
Я плакал. Я всхлипывал. У меня были красные слезы, и рука оказалась в красных пятнах.
- Помоги мне, господин.
- Я тебе и помогаю. Иди, ищи ее сам.
Новая сила помогла мне подняться на ноги, словно все человеческие ограничения были сняты, как сдерживавшие меня веревки или цепи. Я прыгнул на него, оттянул назад воротник, чтобы быстрее найти рану.
- Сделай новую рану, Амадео.
Я вцепился в плоть, прокусил ее, и кровь брызнула на мои губы. Я сомкнул на ней рот.
- Теки в меня.
Мои глаза закрылись. Я увидел степи, стелющуюся траву, голубое небо. Мой отец все сказал и скакал вперед, а перед ним - небольшая группа всадников. Был ли я среди них?
- Я молился, чтобы ты сбежал! - выкрикнул он со смехом, - так и получилось. Черт тебя подери, Андрей. Черт подери тебя, твой острый язык и твои волшебные руки. Черт тебя побери, щенок, сквернослов, черт побери! - Он смеялся, смеялся и скакал, и трава расступалась перед ним.
- Отец, смотри! - попытался закричать я. Я хотел, чтобы он увидел каменные развалины замка. Но у меня был полный рот крови. Они были правы. Крепость князя Федора была уничтожена, сам он давно погиб. Дойдя до первой груды увитых сорняками камней, отцовская лошадь внезапно попятилась.
Я потрясенно осознал, что подо мной - мраморный пол, удивительно теплый. Я лежал, прижимаясь к нему обеими руками. Я приподнялся. Скопление розовых узоров было таким густым, таким насыщенным, таким чудесным, как будто это вода застыла, превратившись в прекрасный камень. Я мог бы смотреть в ее глубины целую вечность.
- Вставай, Амадео, еще раз.
О, на этот раз подняться было легко - дотянуться до его руки, а потом и до его плеча. Я разорвал плоть его шеи. Я пил. Кровь омыла меня изнутри, снова, к моему потрясению, показав моим пустым черным мыслям мое тело. Я увидел тело мальчика, мое собственное тело, с руками и ногами, и в этом теле я вдыхал свет и тепло, как будто бы я целиком превратился в один большой, состоящий из множества пор орган зрения, слуха, дыхания. Я дышал миллионом разных и сильных крошечных ртов.
Кровь наполнила меня до такой степени, что я больше не мог ее принимать. Я стоял перед моем господином. В его лице я заметил лишь намек на усталость, лишь слабую боль в глазах. Я впервые увидел в его лице настоящие линии его прежнего человеческого облика, мягкие неизменные морщинки в уголках складок его ясных глаз.
Складки его мантии заблестели, ткань переливалась на свету при малейшем его жесте. Он поднял палец. Он указывал на “Шествие волхвов”.
- Теперь твоя душа навеки прикована к твоему физическому телу, - сказал он. - И ощущениями вампира, вампирским зрением, осязанием, вкусом и обонянием ты познаешь весь мир. Не отворачиваясь от него во мрачных глубинах земли, но открывая объятья его бесконечному великолепию ощутишь ты конечное величие творений Господа и его чудес, в его божественном снисхождении, воплощенном в деяниях людей.
Облаченные в шелка многочисленные участники “Шествия волхвов” двигались. Я снова услышал стук подков по мягкой земле и шарканье обуви. Мне опять показалось, что я слышу, как скачут по горному склону собаки. Я увидел, как поросль цветущего кустарника качается под тяжестью задевающей ее золоченой процессии; я увидел, как с цветов слетают лепестки. Чудесные звери резвятся в густом лесу. Я увидел, как гордый принц Лоренцо, сидя верхом на коне, повернул ко мне юное лицо, в точности как мой отец, и посмотрел на меня. Мир за его спиной простирался далеко-далеко, мир каменистых скал, охотников на гнедых жеребцах и скачущих, танцующих псов.
- Он ушел навсегда, господин, - сказал я, и как же гладко и звонко звучал мой голос, откликаясь на все, что я видел.
- Что ушло, дитя мое?
- Русская земля, страна диких степей, мир с темными ужасными кельями в сырой матери-земле.
Я поворачивался из стороны в сторону. От многочисленных горящих свечей поднимался дым. Воск сползал вниз и капал на держащие их серебряные подсвечники, капал даже на безупречно чистый мерцающий пол. Пол стал как море, неожиданно прозрачным, шелковым, а наверху на бескрайнем прекрасном голубом потолке плыли нарисованные облака. Казалось, эти облака источают туман, теплый летный туман, состоящие из смеси суши и моря.
Я вновь посмотрел на картину. Я двинулся по направлению к ней и раскинул руки ей навстречу, я долго разглядывал белые замки на холмах, тонкие ухоженные деревья, неистовую возвышенную пустыню, так терпеливо ожидавшую медлительного приближения моего кристально-чистого взгляда.
- Сколько всего! - прошептал я. Никаких слов не хватит, чтобы описать густые коричневые и золотые оттенки бород экзотичных волхвов, или игры теней в нарисованной голове белой лошади, верблюдов с изогнутыми шеями, или ярких раздавленных цветов под беззвучно шагающими ногами.
- Я вижу всем своим существом, - вздохнул я. Я закрыл глаза и прислонился к картине, идеально воссоздавая в уме все подробности, как будто моя голова превратилась в эту комнату, стены которой разрисовал и расписал я сам. - Я вижу ее, ничего не упуская. Вижу, - прошептал я.
Я почувствовал, что господин обнял меня сзади. Он поцеловал мои волосы.
- Ты сможешь еще раз увидеть зеркальный город? - спросил он.
- Я могу его вызвать! - воскликнул я. Я откинул голову ему на грудь и повертел ей из стороны в сторону. Я открыл глаза и выхватил из буйной картины те самые краски, которых мне не хватало, и воссоздавал в воображении этот огромный город из кипящего, бурлящего стекла, пока его башни не пронзили небеса. - Вот он, ты его видишь?
Я, смеясь, описал его потоком сбивчивых слов, блестящие зеленые, желтые и синие шпили, сверкавшие и дрожащие в божественном свете.
- Видишь? - воскликнул я.
- Нет. Но ты видишь, - сказал господин, - и это больше, чем достаточно.
В тусклых покоях мы оделись в траурно-черные цвета. Никаких сложностей, все вещи утратили свою прежнюю форму и сопротивляемость. Казалось, нужно всего лишь провести пальцами по камзол, чтобы он застегнулся.
Мы поспешили вниз по лестнице, которая, казалось, таяла у меня под ногами, и вышли в ночь.
Взобраться по скользким стенам палаццо было просто ерундой, снова и снова цепляться ногами за трещины в камне, балансируя на пучке папоротника или лозы, протягивая руки к оконным решеткам, и наконец потянуть за решетку и открыть ее, очень просто, а с какой легкостью я уронил металлические прутья в сверкающую зеленую воду! Как приятно видеть, как она тонет, как плещется вода, принимая опускающийся груз, как мерцает в воде отражение факелов.
- Я же упаду в воду.
- Идем.
Внутри, в комнате, из-за письменного стола поднялся человек. От холода он закутал шею шерстяной тканью. Его широкое темно-синее одеяние окаймляла жемчужно-золотая полоса. Богач, банкир. Друг флорентинца, не оплакивающий свою потерю над толстыми листами пергамента, но высчитывающий неизбежные барыши, так как все его партнеры, очевидно, погибли от клинка и яда в частном обеденном зале.
Понял ли он теперь, что это сделали мы, человек в красном плаще и мальчик с каштановыми волосами, появившиеся через высокое окно четвертого этажа морозной зимней ночью?
Я набросился на него, словно он был любовью всей моей недолгой жизни, и развернул шерстяную ткань, скрывавшую артерию, откуда мне предстояло пить кровь.
Он умолял меня остановиться, назвать мою цену. Каким неподвижным казался мой господин, пока тот человек умолял, а я игнорировал его, нащупывая большую, пульсирующую, неотразимую вену, господин следил только за мной.
- Ваша жизнь, сударь, я должен ее забрать, - прошептал я. - У воров сильная кровь, не так ли, сударь?
- О мальчик, - вскричал он, и вся его решимость рухнулся, - неужели Господь посылает правосудие в таком неподходящем виде?
Эта человеческая кровь оказалась острой, едкой и странно противной, приправленная выпитым вином и травами съеденного ужина, почти фиолетовая при свете ламп, пролившись мне на пальцы, прежде чем я успел облизать их языком. После первого глотка я почувствовал, что его сердце остановилось.
- Мягче, Амадео, - прошептал господин. Я отпустил его, и сердце забилось снова.
- Вот так, пей медленно, медленно, пусть сердце перекачивает в тебя кровь, да, да, и мягче пальцами, чтобы не причинять лишних страданий, поскольку хуже судьбы он и представить себе не может - он знает, что умирает.
Мы вместе пошли по узкой набережной. Не нужно было больше удерживать равновесие, хотя мой взгляд затерялся в глубинах поющей, плещущейся воды, набиравшей скорость в многочисленных заключенных в камень соединенных между собой каналах. Мне захотелось потрогать мокрый зеленый мох на камнях.
Мы остановились на маленькой площади, опустевшей, перед угловатыми дверьми высокой каменной церкви. Они уже запирали. Все окна были затворены, все двери заперты. Вечерний звон давно пробил. Тишина.
- Еще раз, моя прелесть, чтобы ты набрался сил, - сказал господин, и его руки схватили меня, а смертоносные клыки пронзили шею.
- Ты обманешь меня? Ты убьешь меня? - прошептал я, заново чувствуя собственную беспомощность, поскольку никакое сверхъестественное усилие не смогло помочь мне вырваться из его хватки.
Он вытянул из меня кровь приливной волной, отчего у меня безвольно повисли и затряслись руки, а ноги задергались, как у повешенного. Я старался оставаться в сознании. Я отталкивал его. Но кровь продолжала течь из меня, из всех моих тканей в его тело.
- Теперь еще раз, Амадео, забери ее у меня. - Он нанес мне сильный удар в грудь. Я чуть было не свалился на землю. Я был так слаб, что упал вперед, только в последний момент ухватившись за его плащ. Я подтянулся и обхватил его левой рукой за шею. Он отступил и выпрямился, чтобы мне было сложнее. Но я был слишком твердо намерен ответить на его вызов, твердо намерен устроить пародию на его урок.
- Отлично, дорогой мой господин, - сказал я, вновь разрывая его кожу. - Я вас схватил, и выпью из вас каждую каплю, сударь, если вы не увернетесь, не успеете увернуться. - Только тогда я понял! У меня тоже появились крошечные клыки!
Он тихо рассмеялся, что только увеличило мое наслаждение - тот, чью кровь я пью, смеется под этими новыми клыками.
Изо всех сил попытался я вытянуть сердце из его груди. Я услышал, как он вскрикнул, а потом рассмеялся от изумления. Я тянул и тянул его кровь, глотая ее с резким, позорным звуком.
- Ну же, дайте мне еще раз услышать ваш крик! - прошептал я, жадно высасывая кровь, расширяя разрез своими зубами, своими новыми, заострившимися, удлинившимися зубами, клыками, принадлежавшими мне, созданными для кровопролития. - Ну же, молите о милосердии, сударь! -
Он мелодично смеялся.
Я пил его кровь глоток за глотком, радуясь, гордясь его беспомощным смехом, тем, что он упал на колени посреди площади, а я все еще не отпускал его, так что ему пришлось поднять руку и оттолкнуть меня.
- Я больше не могу! - объявил я. Я лег на спину, на камни. Вверху чернело замерзшее небо, усыпанное белыми горящими звездами. Я уставился в небо, с восхитительным чувством сознавая, что лежу на камнях, что под моей спиной и головой - твердые камни. Больше не придется волноваться о грязи, о сырости, об опасности болезни. Не придется беспокоиться о том, что могут подумать люди, выглянувшие в окно. Не придется думать о том, что час уже поздний. Смотрите на меня, звезды. Смотрите на меня, как я смотрю на вас. Безмолвные, сверкающие, крошечные глаза небес. Я начал умирать. В желудке поднялась иссушающая боль, потом она двинулась к остальным внутренностям.
- Теперь тебя покинет все, что осталось от смертного мальчика, - сказал господин. - Не бойся.
- Музыка кончилась? - прошептал я. Я перекатился на живот и обнял обеими руками господина, лежавшего рядом со мной, подложив локоть под голову. Он привлек меня к себе.
- Спеть тебе колыбельную? - тихо спросил он. Я отодвинулся от него. Из меня потекла зловонная жидкость. Я почувствовал инстинктивный стыд, но он постепенно прошел. Он поднял меня на руки, легко, как всегда, и уткнул лицом себе в шею. Нас захлестнул порыв ветра.
Потом я почувствовал холодную воду Адриатики и безошибочно определил, что лечу вниз, подхваченный морской волной. Море оказалось соленым, восхитительным и не представляло никакой опасности. Я несколько раз перевернулся и, обнаружив, что остался один, попытался найти точку опоры. Я находился в открытом море, недалеко от острова Лидо. Я оглянулся на главный остров и изумительно острыми глазами рассмотрел за огромным скоплением стоявших на якоре кораблей пылающие факелы герцогского дворца.
Послышались перепутавшиеся голоса темного порта, как будто я тайно плавал между кораблями, но это было не так.
Что за удивительная способность - слышать эти голоса, иметь возможность отточить один конкретный голос, разобрать, что он бормочет под утро, а потом настроить слух на другого человека и впитать другие слова.
Я какое-то время держался на поверхности моря и смотрел в небо, пока не ушла вся боль. Я чувствовал, что очистился, и не хотел оставаться один. Я перевернулся и без усилий поплыл к гавани, и, приближаясь к кораблям, я двигался под водой.
Меня поразило, что я могу видеть, что происходит под водой. В ней было достаточно жизни - огромные якоря, закрепленные на пористом дне лагуны, изогнутые днища галеонов. Настоящая подводная вселенная. Мне хотелось продолжить исследования, но я услышал голос моего господина - не телепатический голос, как мы сейчас говорим, но слова, произнесенные вслух - очень тихо призывающий меня вернуться на площадь, где он меня ждал.
Я стянул с себя вонючую одежду, выбрался из воды нагишом и поспешил к нему в холодной темноте, восторгаясь тем, что мороз не производит на меня впечатления. Увидев его, я раскинул руки и улыбнулся.
В руках он держал меховой плащ, который он раскрыл мне навстречу, вытер им насухо мои волосы и закутал меня в него.
- Ты чувствуешь новую свободу. Твои босые ноги не задевает ледяной холод камней. Его ты порежешься, твоя эластичная кожа мгновенно исцелится, ни единое маленькое ползучее создание тьмы не вызовет в тебе отвращения. Они не причинят тебе вреда. Болезни тебя не коснутся.
- Он осыпал меня поцелуями. - Самая зачумленная кровь тебя только накормит, так как твое сверхъестественное тело очистит ее и поглотит. Ты - могущественное создание, а что в глубине? В твой груди, к которой я сейчас прикасаюсь, бьется твое сердце, твое человеческое сердце.
- Правда, господин? - спросил я. Я был вне себя от восторга и впал в шутливое настроение. - И с чего бы ему остаться человеческим?
- Амадео, разве ты находил меня бесчеловечным? Разве ты замечал во мне жестокость?
Мои волосы, стряхнув с себя воду, высохли практически мгновенно. Теперь мы вышли с площади рука об руку, я завернулся в тяжелый меховой плащ.
Когда я не ответил, он остановился, снова обнял меня и начал жадно целовать.
- Ты любишь меня, - сказал я, - таким, как сейчас, даже больше, чем раньше.
- О да, - сказал он. Он грубо схватил меня и покрыл поцелуями все горло, все плечи, всю грудь. - Теперь я не причиню тебе вреда, не задушу твою жизнь неловким движением. Ты мой, из моей плоти и крови.
Он остановился. Он плакал. Он не хотел, чтобы я это заметил. Он отвернулся, когда я попытался поймать его лицо дерзкими руками.
- Господин, я люблю тебя, - сказал я.
- Обрати внимание, - сказал он, стряхивая меня, явно недовольный своими слезами. Он указал на небо. - Ты всегда сможешь узнать, когда наступит утро, если будешь внимателен. Ты чувствуешь? Слышишь птиц? В каждой части света есть птицы, которые поют прямо перед рассветом.
Мне пришла в голосу мысль, мрачная и страшная, что одной из тех вещей, которых мне не хватало в подземной Печорской Лавре, было пение птиц. Там, в степи, когда я охотился вместе с отцом и переезжал от рощи к роще, мне всегда нравилось, как поют птицы. Нам никогда не приходилось подолгу торчать в жалких киевских хибарах на реке без этих запрещенных путешествий в степи, откуда не вернулось столько людей.
Но это прошло. Вокруг меня окружала милая Италия, милая Серениссима. Со мной был мой господин и великое, сладострастное чудо этого превращения.
- Ради этого я и поехал в степи, - прошептал я. - Ради этого он и забрал меня из монастыря в тот последний день.
Господин печально посмотрел на меня.
- Надеюсь, - сказал он. - Все, что я знал о твоем прошлом, я прочел в твоих мыслях, пока они были мне открыты, но теперь они закрылись, закрылись, поскольку я сделал тебя вампиром, таким, как я сам, и мы никогда уже не узнаем мыслей друг друга. Мы слишком близки, общая кровь оглушительно ревет в наших ушах, когда мы стараемся в тишине поговорить друг с другом, и я навсегда отпускаю ужасные образы подземного монастыря, которые так ярко мелькали в твоих мыслей, но всегда в агонии, всегда в почти полном отчаянии.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:26 | Сообщение # 18
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
- Да, в отчаянии, и все это ушло, как страницы, вырванные из книги и брошенные по ветру. Вот так, просто ушло.
Он поторопил меня. Мы шли не домой. Мы шли другим путем, темными переулками.
- Мы идем в нашу колыбель, - сказал он, - то есть, в наш склеп, в нашу постель, то есть, в нашу могилу.
Мы вошли в старый обветшалый палаццо, единственными жителями которых было несколько спящих бедняков. Мне там не понравилось. Он приучил меня к роскоши. Но мы вскоре попали в подвал - практически невозможная вещь для зловонной и мокрой Венеции, но этой действительно был подвал. Мы спустились по каменной лестнице, прошли сквозь толстые бронзовые двери, которые не смог бы открыть обычный человек, и в результате в кромешной темноте достигли последней комнаты.
- Когда-нибудь ты и сам наберешься сил, - прошептал мой господин, - чтобы проделывать этот фокус.
Я услышал бешеный треск и маленький взрыв, и в его руке запылал огромный яркий факел. Чтобы зажечь его, ему понадобилось лишь усилие мысли.
- С каждым десятилетием ты будешь становиться сильнее, а потом и с каждым веком, и много раз за свои долгую жизнь тебе предстоит убеждаться, что твои способности совершили волшебный скачок. Проверяй их с осторожностью, а то, что обнаружишь - защищай. Используй все, что обнаружишь, с умом. Никогда не остерегайся никаких способностей, это так же глупо, как и человеку остерегаться своей силы.
Я кивнул, завороженно уставившись на огонь. Никогда еще я не видел таких красок в простом огне, и я не испытывал никакого отвращения, хотя и знал, что это - единственное, что может меня уничтожить. Он же сам так сказал, правда?
Он сделал жест. Я должен осмотреться в комнате. Что за потрясающее помещение! Оно было обито золотом! Даже потолок золотой! В центре стояло два каменных саркофага, каждый украшен вырезанной в старом стиле фигурой, то есть, строгой и более торжественной, чем обычно; и по приближении я увидел, что эти фигуры представляли собой рыцарей в шлемах и в длинных туниках, с тяжелыми широкими мечами, высеченными у боков, руки в перчатках сложены в молитве, глаза закрыты в вечном сне. Каждая фигура была позолочена и местами покрыта серебром, а также усыпана бесчисленными маленькими драгоценными камнями. На поясах рыцарей сверкали аметисты. Воротники туник украшали сапфиры. Топазы блестели на ножнах их мечей.
- Разве такие сокровища - недостаточное искушение для вора? - спросил я. - Они же лежат просто так, под разрушенным домом!
Он искренне расхохотался.
- Ты уже учишь меня принимать меры предосторожности? - спросил он с улыбкой. - Какая дерзость! Никакой вор не в силах сюда пробраться. Открывая двери, ты не соизмерял свою силы. Взгляни на засов, который я закрыл за нами, раз ты так волнуешься. Теперь посмотрим, сможешь ли ты поднять крышку гроба. Вперед. Посмотрим, сравняется ли твоя сила с твоей наглостью.
- Я не хотел показаться дерзким, - возразил я. - Слава Богу, ты улыбаешься. - Я поднял крышку и сдвинул в сторону нижнюю часть гроба. Мне это не составило труда, но я понял, что камень очень тяжелый. - Я понял, - кротко сказал я. Я улыбнулся ему сияющей, невинной улыбкой. Внутри гроб был отделан дамастом королевски-пурпурного цвета.
- Ложись в эту колыбель, дитя мое, - сказал он, - Не бойся ждать восхода солнца. Когда оно появится, ты будешь уже крепко спать.
- А мне нельзя спать с тобой?
- Нет, твое место здесь, в этой постели, я уже давно ее для тебя приготовил. Здесь, рядом с тобой, у меня есть своя узкая постель, ее на двоих не хватит. Но теперь ты мой, мой, Амадео. Удостой меня последней стайкой поцелуев, да, вот так, как хорошо…
- Господин, никогда не позволяй мне сердить тебя. Никогда не разрешай мне…
- Нет, Амадео, спорь со мной, задавай вопросы, будь моим дерзким и неблагодарным учеником. - Он выглядел немного грустным. Он ласково подтолкнул меня. Он указал на гроб. Замерцал пурпурный атласный дамаст.
- И я ложусь в гроб, - прошептал я, - так рано.
После этих слов на его лицо набежала тень боли. Я пожалел о них. Мне хотелось сказать что-нибудь, чтобы все исправить, но он жестом велел мне ложиться.
Как же там было холодно, проклятые подушки, как жестко. Я задвинул крышку на место и неподвижно лег, прислушиваясь, прислушиваясь к звуку задутого факела, к трению камня о камень, когда он открыл свою собственную могилу. Я услышал его голос:
- Спокойной ночи, моя юная любовь, моя маленькая любовь, мой сын, - сказал он. Я безвольно лежал. Как восхитительно было просто расслабиться. Все казалось мне таким новым.
Далеко-далеко, в стране, где я родился, в Печорской лавре пели монахи.
Я сонно размышлял обо всем, что вспомнил. Я вернулся домой, в Киев. Из свих воспоминаний я создал живописную картину, чтобы оно учило меня всему, что я в состоянии узнать. И в последние моменты ночного сознания я попрощался с ними навсегда, попрощался с их верованиями и с их ограничениями.
Я вызвал в воображении “Шествие волхвов”, во всем своем великолепии сияющее на стене господина, процессию, которую смогу вволю изучить, как только сядет солнце. Мне, в глубине моей дикой и страстной души, моего новорожденного вампирского сердца, показалось, что волхвы пришли не только по поводу рождения Христа, но и по поводу моего перерождения.


9


Если я и думал, что мое превращение в вампира будет означать конец моего образования или моего ученичества у Мариуса, то я очень заблуждался. Меня не выпустили в тот же миг на свободу купаться в радостях моей новой силы.
На следующую же ночь после моего превращения, мое воспитание началось всерьез. Теперь меня нужно было готовить уже не к временной жизни, а к вечности.
Мой господин дал мне знать, что его сделали вампиром почти пятнадцать веков назад, и что члены нашего рода распространились по всему миру. Скрытные, подозрительные, часто ужасно одинокие, ночные скитальцы, как называл их господин, зачастую бывали плохо подготовлены к бессмертию, и все их существование представляло собой не больше, чем цепочку жутких катастроф, пока их не одолевало отчаяние, и они не приносили себя в жертву, устроив страшный пожар или выйдя на солнечный свет.
Что касается совсем старых, кто, как мой господин, смог выстоять после ухода империй и эпох, они по большей части были мизантропами, выискивая себе города, где можно было править смертными, отгоняя молодых вампиров, пытающихся разделить с ними территорию, даже если это означало уничтожение себе подобных.
Венеция была неоспоримой территорией моего Господина, его охотничьими угодьями, его личной ареной, где он мог руководить играми, которые в этот отрезок своей жизни счел для себя важными.
- Все на свете пройдет, - говорил он, - кроме тебя самого. Ты обязан прислушаться к моим словами, потому что мои уроки - прежде всего уроки выживания; отделка придет позже.
Первым уроком было то, что мы убиваем только “злодея”. Когда-то, в туманные древние века, такой была торжественная клятва тех, кто пьет кровь, в времена античности и язычества нам даже окружала некая смутная религия, когда вампиров боготворили как вершителей правосудия над теми, кто совершил преступление.
- Никогда больше мы не позволим окружить себя и загадку нашей силы подобным суеверием. Мы не безупречны. Мы не получали задания от Бога. Мы бродим по свету, как гигантские кошки в огромных джунглях, и имеем не больше прав на тех, кого убиваем, чем любое существо, стремящееся к выживанию.
- Но существует неизменный принцип - убийство невинных сводит с ума. Поверь мне, что для твоего же душевного спокойствия ты должен пить кровь исключительно злодеев, должен научиться любить их во всей их мерзости и упадке, должен питаться видениями злодеев, которые неизбежно наполнят твое сердце и душу во время убийства.
Убивай невинных - и рано или поздно ты начнешь испытывать чувство вины, а с ним придет бессилие, а вслед за бессилием - отчаяние. Тебе может казаться, что для этого ты слишком холоден и безжалостен. Ты можешь чувствовать себя выше людей и оправдывать свою хищную невоздержанность на тех основаниях, что ты ищешь крови, необходимой тебе ради поддержания собственной жизни. Но в конечном счете это не сработает.
В конечном счете ты поймешь, что ты не столько монстр, сколько человек, что все, что есть в тебе благородного, проистекает от твоих человеческих корней, а усугубление твоей природы может только дать тебе возможность еще больше оценить все человеческое. Ты начнешь жалеть тех, кого убиваешь, даже тех, для кого нет искупления, и начнешь любить людей так отчаянно, что наступят ночи, когда голод покажется тебе намного предпочтительнее, чем кровавая трапеза.
Все это я воспринимал всем сердцем, и не замедлил устремиться вместе с господином в мрачное чрево Венеции, в дикий мир таверн и порока, который я, будучи таинственным, облаченным в бархат учеником Мариуса Римского, никогда прежде не видел в истинном свете. Конечно, я знал места, где можно напиться, я знал модных куртизанок, таких, как наша любимая Бьянка, но я не знал венецианских воров и убийц, кем я и стал питаться.
Очень скоро я понял, что имел в виду мой господин, говоря, что я должен приобрести вкус к злодеям и сохранить его. Видения моих жертв становились сильнее с каждым убийством. Убивая, я начал видеть ослепительные краски. Иногда я даже мог увидеть эти краски, еще не приблизившись к жертве. Некоторые люди ходили, окруженные красноватыми тенями, а другие излучали ярко-оранжевый свет. Ярость моих подлейших и самых крепких жертв часто бывала блестяще-желтой, ослепляя меня и обжигая как в те моменты, когда я совершал нападение, так и в те моменты, пока я выпивал из жертвы всю кровь.
Изначально я был ужасно жестоким и импульсивным убийцей. Так как Мариус поместил меня в гнездо убийц, я приступил к делу с неловким неистовством, вытягивая добычу из таверны или из ночлежки, загоняя ее в угол на набережной и разрывая его горло, как дикий пес. Я жадно пил и часто раздирал сердце жертвы. Как только сердце умирает, кровь перекачивать нечему. Так что оно бесполезно.
Но мой господин, невзирая на свои возвышенные речи о людских добродетелях и твердом настоянии на том, что мы несем ответственность, тем не менее учил меня убивать искусно.
- Пей медленно, - говорил он. Мы ходили по узким берегам каналов в тех местах, где таковые встречались. Мы ездили на гондоле, слушая сверхъестественными ушами разговоры, как нам казалось, предназначенные лично для нас. - В половине случаев не нужно даже входить в дом, чтобы вытащить жертву. Встань рядом, прочти его мысли, без слов подбрось ему приманку. Если ты прочел его мысли, то почти наверняка сможешь передать ему послание. Можно выманить его, не говоря ни слова. Можно оказать неодолимое давление. Когда он у тебе выйдет, тогда и убивай.
Никогда не нужно заставлять их страдать, или же проливать кровь в буквальном смысле. Обними свою жертву, люби ее, если сможешь. Медленно ласкай ее и вонзай зубы поосторожнее. Потом пей, пей как можно медленнее. Таким образом его сердце увидит тебя насквозь.
Что касается видений, этих красок, о которых ты говоришь, стремись у них учиться. Пусть умирающая жертва расскажет тебе о жизни, что может. Если перед тобой проходят картины его долгой жизни, наблюдай за ними, или же, смакуй их. Да, смакуй. Поглощай их медленно, как кровь. Что касается красок, пропитайся ими. Пусть тебя наводнят ощущения. То есть, будь одновременно активен и совершенно пассивен. Занимайся с жертвой любовью. И всегда прислушивайся к тому моменту, когда сердце окончательно перестанет биться. В этот момент ты безусловно испытаешь высшие ощущения, но его можно упустить.
После этого избавься от тела, или же убедись, что слизал с горла жертвы все следы укуса. Одна капля твоей крови на кончике языка поможет тебе этого добиться. В Венеции трупы - обычная вещь. Не обязательно прилагать особые усилия. Но когда мы будем охотиться в прилегающих к ней деревнях, тебе часто придется хоронить останки.

Я слушал эти уроки с энтузиазмом. Совместная охота была величайшим удовольствием. Я достаточно быстро осознал, что Мариус совершил те убийства, которым я перед превращением стал свидетелем, с намеренной неловкость. Тогда я понял, наверное, это ясно следует из моего рассказа, что он хотел, чтобы я почувствовал жалость к тем жертвам; он хотел, чтобы я пришел в ужас. Он хотел, чтобы я рассматривал смерть как чудовищное явление. Однако из-за моей молодости, из-за преданности ему и из-за насилия, увиденного мной за мою короткую жизнь, я отреагировал не так, как он рассчитывал.
В любом случае, теперь он был куда более искусным убийцей. Мы часто вместе убивали одну и ту же жертву, я пил их горла нашего пленника, а он - из его запястья. Иногда он наслаждался тем, что крепко держал жертву, пока я выпивал всю кровь.
Будучи молодым вампиром, я испытывал жажду каждую ночь. Да, я мог прожить, не убивая, три ночи, или даже дольше, иногда так и было, но к пятой ночи голодания - это было проверено - я становился слишком слаб, чтобы подняться из гроба. Таким образом, это означало, что если мне когда-нибудь вдруг придется остаться одному, я должен убивать по меньшей мере каждую четвертую ночь.
Первые несколько месяцев были настоящей оргией. Каждое новое убийство возбуждало меня еще больше, чем предыдущие, меня еще больше парализовало от восторга. Простой вид обнаженного горла доводил меня до такого состояния, что я становился похож на животное, не в состоянии ни говорить, ни сдерживаться. Открывая глаза в холодной каменной темноте, я представлял себе человеческую плоть. Я чувствовал ее своими голыми руками и мечтал о ней, и никаких других событий для меня не существовало, пока я не прикоснусь своими сильными руками того, кого принесу в жертву своей потребности.
Долгое время после убийства мое тело вздрагивало от приятных ощущений, пока теплая ароматная кровь забиралась во все уголки моего тела, накачивая удивительным теплом мое лицо.
Одного этого хватало, чтобы полностью меня поглотить, ввиду моей молодости.
Но в намерения Мариуса не входило позволять мне погрязнуть в крови, нетерпеливому юному хищнику, не думающему ни о чем, кроме того, чтобы обжираться ночь за ночью.
- Ты должен всерьез начать заниматься историей, философией и юриспруденцией, - сказал он мне. - Теперь тебя ждет не университет Падуи. Тебя ждет выживание.
Так что по завершении наших тайных вылазок мы возвращались в теплые комнаты палаццо, и он усаживал меня за книги. Он в любом случае хотел отдалить меня от Рикардо и остальных мальчиков, чтобы они ничего не заподозрили о произошедших со мной переменах. Он даже сказал мне, что они “знают” об этой перемене, сознают они это или нет. Их тела знают, что я больше не человек, хотя их умам потребуется время, чтобы принять этот факт.
- Проявляй по отношению к ним только внимание и любовь, только полное снисхождение, но держись на расстоянии, - говорил мне Мариус. - К тому моменту, когда они осознают, что свершилось немыслимое, ты уже убедишь их, что ты им не враг, что ты остался прежним Амадео, которого они любят, что несмотря на перемены в себе самом, к ним ты не переменился.
Это я понял. И тотчас проникся еще более глубокой любовью к Рикардо. И к остальным мальчикам.
- Но, господин, неужели они никогда тебя не раздражают, они же медленнее соображают, они так неуклюжи. Да, я люблю их, но ты, конечно, видишь их в более уничижительном свете, чем я.
- Амадео, - тихо сказал он, - они же все умрут. - Его лицо исказилось от скорби.
Я прочувствовал это моментально и всей душой, теперь я все так чувствовал. Чувства налетали, как вихрь, и мгновенно преподавали свой урок. Они все умрут. Да, а я бессмертен. После этого я уже никогда не мог бывать с ними нетерпелив и даже доставлял себе удовольствие, вволю наблюдая за ними и изучая их, никогда им этого не показывая, но упиваясь каждой их деталью, как будто они обладали особой экзотичностью, потому что… они все умрут.
Всего здесь не описать, слишком много всего происходило. Не знаю, каким образом записать все, что мне открылось в одни только первые месяцы. И все, что я выяснил в то время, впоследствии только углубилось.
Куда ни посмотри, повсюду я видел развитие; я чувствовал запах гниения, но также созерцал тайну роста, чудо цветения и созревания, и всякий процесс, будь он направлен к взрослению или к могиле, восхищал меня и завораживал, за исключением разрушения человеческого разума.
Изучение систем правления и законодательства было более сложной задачей. Хотя чтение теперь осуществлялось с бесконечно более высокой скоростью и с практически мгновенным восприятием синтаксиса, мне приходилось заставлять себя интересоваться такими вещами, как история римского права с древнейших времен и великий кодекс императора Юстиниана, именуемый “Corpus Juris Civilis”, который мой господин считал одним из превосходнейших письменных сводов законов во все эпохи.
- Мир меняется только к лучшему, - объяснял мне Мариус. - С каждым веком цивилизация все больше влюбляется в правосудие, обычные люди делают более широкие шаги к богатству, которое когда-то считалось привилегией правящих, а искусство от каждого подъема свободы только выигрывает, становится более образным, более изобретательным и более прекрасным.
Я мог это понять только теоретически. Я не питал к юриспруденции ни веры, ни интереса. Фактически, я в теории полностью презирал идеи моего господина. Я хочу сказать, что презирал не его, но в глубине души испытывал презрение к закону, к юридическим учреждениям и к правительству, причем мое презрение было настолько полным, что я сам его не понимал.
Господин же отвечал, что он понимает.
- Ты родился в темной, мрачной земле, - сказал он. - Жаль, что я не могу забрать тебя на двести лет назад, в эпоху, когда Батый, сын Чингиз-хана, еще не разграбил великолепный русский город Киев, во времена, когда купола Софийского собора действительно были золотыми, а люди славились своим мастерством и были полны надежды.
- Я до тошноты наслушался о былом великолепии, - тихо сказал я, не желая его разозлить. - В детстве меня напичкали сказками о старых временах. Дрожа у огня в жалкой деревянной избе, где мы жили, на расстоянии нескольких ярдов от обледенелой реки, я без конца слушал эту чушь. У нас в доме жили крысы. В нем не было ничего красивого, кроме икон и песен моего отца. Там были сплошные лишения, причем, как тебе известно, мы говорим о громадной стране. Невозможно представить себе ее масштабы, если не побывать там, если не путешествовать, как мы с отцом, в промерзшие северные московские леса, или в Новгород, или на восток, в Краков. - Я замолчал. - Не хочу думать о тех временах и о тех местах, - сказал я. - В Италии и помыслить невозможно, как люди выживают в подобных местах.
- Амадео, эволюция права, форм правления происходит в каждой стране и у каждого народа по-своему. Я уже давно рассказал тебе, что выбрал Венецию, поскольку это великая Республика, поскольку ее население прочно связано с родной землей благодаря тому, что оно состоит в основном из купцов и занимается торговлей. Я люблю Флоренцию, поскольку ее великая семья, Медичи - банкиры, а не праздные титулованные аристократы, которые презирают любой труд во имя того, что, как они считают, было дано им Богом. Великие города Италии создавались людьми работающими, людьми творческими, людьми деятельными, благодаря чему здесь существует большее сочувствие ко всем системам и бесконечно большие возможности для мужчин и женщин во всех жизненных сферах.
Этот разговор меня обескуражил. Какая разница?
- Амадео, мир теперь принадлежит тебе, - сказал господин. - Ты должен рассматривать более масштабные исторические циклы. Состояние мира со временем начнет тебя удручать, и ты обнаружишь, как обнаруживают все бессмертные, что просто не получится изолировать свое сердце, особенно у тебя.
- Почему бы это? - несколько резко спросил я. - Я думаю, что смогу закрыть глаза. Что мне за дело, банкир человек или купец? Какая мне разница, строит ли город, где я живу, собственный торговый флот? Господин, я могу целую вечность смотреть на картины в этом палаццо. Я еще даже не увидел всех деталей на “Шествии волхвов”, а здесь еще столько всего другого! А все остальные картины в этом городе?
Он покачал головой.
- Изучение живописи приведет тебя к изучению человечества, а изучение человечества заставит тебя либо скорбеть, либо прославлять состояние человеческого мира.
Я в это не верил, но изменить расписание мне не позволили. Я учился, как мне велели.
Далее, мой господин обладал многими дарами, которых я не имел, но он сказал, что они разовьются со временем. Он мог разжечь огонь силой мысли, но только при оптимальных условиях - то есть, он мог воспламенить уже просмоленный факел. Он мог без усилий забраться на здание, лишь несколько раз быстро цепляясь руками за подоконники, подталкивая себя наверх стремительными грациозными движениями, и мог заплыть на любые морские глубины.
Естественно, его вампирское зрение и слух были гораздо острее и сильнее моих, и в то время как голоса вторгались в мою жизнь, он умел намеренно изгонять их. Этому мне следовало учиться, и я над этим отчаянно трудился, поскольку временами мне казалось, что вся Венеция состоит из сплошной какофонии голосов и молитв.
Но величайшим его умением, которым не обладал я, была способность подниматься в воздух и на огромной скорости преодолевать огромные расстояния. Ее он демонстрировал мне много раз, но практически всегда, поднимая меня и унося с собой, он заставлял меня закрыть лицо и силой опускал мою голову, чтобы я не видел, куда мы направляемся и каким образом.
Почему он так скрытен относительно этой способности, я понять не мог. Наконец, как-то ночью, когда он отказался перенести нас как по волшебству на остров Лидо, чтобы посмотреть ночную церемонию с фейерверками и освещенными факелами кораблями, я настоял, чтобы он ответил на мой вопрос.
- Это пугающая сила, - прохладно сказал он. - Отрываться от земли страшно. На раннем этапе не обходится без ошибок и катастроф. С приобретением мастерства, гладкий подъем в верхние слои атмосферы, не только тело, но и душу пробирает дрожь. Эта способность не просто противоестественна, она сверхъестественная. - Я видел, что это причиняет ему страдания. Он покачал головой. - Это единственный талант, который кажется абсолютно нечеловеческим. Я не могу научиться у смертных, как его лучше использовать. Во всех других отношениях мои учителя - люди. Моя школа - человеческое сердце. Здесь же все иначе. Я становлюсь магом. Я становлюсь колдуном или ведьмой. Эта сила соблазнительна, можно стать ее рабом.
- Но каким образом? - спросил я.
Он оказался в затруднении. Ему не хотелось даже говорить об этом. Наконец он несколько потерял терпение.
- Когда-нибудь, Амадео, ты меня замучаешь своими вопросами. Ты спрашиваешь, как будто я обязан тебя опекать. Поверь мне, это не так.
- Господин, ты меня создал, ты настаиваешь на моем послушании. Разве я стал бы читать “Историю моих бедствий” Абеляра или труды Дунса Скота из Оксфордского Университета, если бы ты не заставлял? - Я остановился. Я вспомнил своего отца, как я не прекращал осыпать его ядовитыми словами, быстрыми ответами и оскорблениями.
Я был обескуражен.
- Господин, - сказал я. - Просто объясни мне.
Он сделал жест, как бы говоря: “Как же все просто!”
- Хорошо, - продолжил он. - Дело обстоит так. Я могу подняться очень высоко в воздух, я могу двигаться очень быстро. Я не часто могу проникнуть через облака. Зачастую они плывут надо мной. Но я передвигаюсь так быстро, что мир превращается в нечеткое пятно. Приземлившись, я оказываюсь в странных местах. Пойми, несмотря на волшебство, это глубоко неприятная и беспокойная вещь. Иногда я теряюсь, теряю почву под ногами, уверенность в своих целях или воле к жизни, после того, как использую эту силу. Перемещение происходит слишком быстро; может быть, дело в этом. Я никогда никому об этом не говорил, а теперь я говорю об этом с тобой, а ты еще маленький и даже отдаленно этого не понимаешь.
Я и не понимал.
Но очень скоро он сам пожелал, чтобы мы предприняли более длительное путешествие, чем те, что мы совершали раньше. Это было делом нескольких часов, но к моему полному изумлению, между заходом солнца и ранним вечером мы добрались до самой далекой Флоренции.
Там, очутившись в мире, в корне отличающемся от мира Венеции, тихо пройдясь рядом с итальянцами совершенно другой породы, я впервые понял, о чем он говорил.
Понимаешь, я и раньше видел Флоренцию, путешествуя в качестве смертного ученика Мариуса, с группой друзей. Но мои беглые наблюдения не шли в сравнение с тем, что я увидел, став вампиром. Теперь я обладал измерительными приборами небольшого бога.
Но дело было ночью. В городе уже пробили обычный вечерний звон. И камни Флоренции выглядели темнее, неряшливее, они напоминали крепость, улицы были узкими и мрачными, так как их не освещали фосфоресцирующие полоски воды, как у нас. Во флорентийских дворцах отсутствовали экстравагантные мавританские орнаменты, свойственные венецианским домам, фантастические отполированные каменные фасады. Они скрывали свой блеск внутри, что чаще встречалось в итальянских городах. Но город при этом был богат, густо населен и полон радовавших глаз чудес.
В конце концов, это же была Флоренция - столица человека, которого прозвали Лоренцо Великолепным, неотразимая личность, доминирующая на копии великой фрески, сделанной Мариусом, которую я увидел в ночь моего темного перерождения, человека, умершего всего несколько лет назад.
Мы обнаружили, что в городе противозаконно много народа, невзирая на темноту, что группы мужчин и женщин задерживаются на жестких мостовых, что над Пьяцца делла Синьория, одной из главнейших площадей города, нависла зловеще нетерпеливая атмосфера.
В тот день состоялась казнь, едва ли из ряда вон выходящее событие во Флоренции, да и в Венеции, если на то пошло. Это было сожжение. Хотя до наступления ночи уже расчистили все следы, я почувствовал запах дров и горелой плоти.
Я испытывал природное отвращение к подобным вещам, что, кстати, свойственно не каждому, и я осторожно пробирался к месту событий, не желая, чтобы мое обостренное восприятие покоробило какое-нибудь жуткое свидетельство жестокости.
Мариус всегда предостерегал нас, мальчиков, не “наслаждаться” такими зрелищами, а мысленно ставить себя в положение жертвы, чтобы максимально научиться от увиденного.
Как ты знаешь из истории, толпы на казнях часто вели себя безжалостно и неуправляемо, иногда издеваясь над жертвой, думаю, из страха. Мы, мальчики Мариуса, всегда находили ужасно сложным мысленно разделять участь повешенного или сожженного. Короче говоря, он отнял у нас всю забаву.
Конечно, поскольку эти ритуалы совершались практически всегда днем, сам Мариус никогда на них не присутствовал.
И теперь, когда мы вошли на огромную Пьяцца делла Синьория, я увидел, что он недоволен тонкой завесой пепла, все еще витавшего в воздухе, и мерзких запахов.
Я также отметил, что мы легко скользили между людьми, две быстрые фигуры в черном. Наши шаги оставались практически неслышными. Благодаря вампирскому дару мы умели двигаться так незаметно, быстро, с инстинктивной грацией уклоняясь от внезапного случайного смертного взгляда.
- Мы как будто невидимые, - сказал я Мариусу, - как будто ничто не может затронуть нас, потому что наше место не здесь, и мы скоро покинем это место. - Я посмотрел на унылые крепостные стены, обрамлявшие площадь.
- Да, но мы не невидимы, не забывай, - прошептал он.
- Но кто здесь сегодня умер? Люди мучаются и боятся. Прислушайся. Здесь и удовлетворение, и страх. - Он не ответил. Я забеспокоился.
- Что случилось? Не может быть, чтобы что-то обычное, - сказал я. - Весь город не спит и волнуется.
- Это их великий реформатор Савонарола, - сказал Мариус. - Сегодня днем он умер, повешен, потом сожжен. Благодарение Богу, когда его охватило пламя, он был уже мертв.
- Ты желаешь милосердия по отношению к Савонароле? - спросил я. Он меня озадачил. Этого человека, может быть, и великого реформатора в чьих-то глазах, проклинали все мои знакомые. Он осуждал любые плотские удовольствия, отказывая в какой бы то ни было обоснованности той самой школе, где, по мнению моего господина, можно было научиться всему.
- Я желаю милосердия каждому человеку, - сказал Мариус. Он жестом позвал меня за собой, и мы двинулись по направлению к ближайшей улице. Мы уходили подальше от этого скверного места.
- Даже тому, кто убедил Ботичелли бросить свои собственные картины в Костры тщеславия? - спросил я. - Сколько раз ты указывал мне на мелкие детали своих копий с шедевров Ботичелли, чтобы показать фрагмент изысканной красоты, чтобы я запомнил ее навсегда?
- Ты что, собираешься спорить со мной до конца света? - воскликнул Мариус. - Я доволен тем, что моя кровь придала тебе новую силу во всех отношениях, но неужели обязательно сомневаться в каждом слове, которое слетает с моих губ? - Он окинул меня яростным взглядом, и свет факелов полностью озарил его полунасмешливую улыбку. - Бывают ученики, которые верят в этот метод, верят, что до истины можно докопаться путем бесконечной борьбы между учеником и учителем. Но только не я! Я считаю, что тебе стоит дать моим урокам хоть на пять минут спокойно улечься у тебя в голове, прежде чем начинать свои контратаки.
- Ты стараешься разозлиться на меня, но не получается.
- Какая у тебя путаница в голове! - сказал он, как будто выругался. Он быстро зашагал впереди меня.
Та узкая флорентийская улочка была тоскливой и больше напоминала проход через большой дом, чем городскую улицу. Мне не хватало венецианского бриза, точнее, его не хватало моему телу, по привычке. Меня же это место просто завораживало.
- Ну не злись так, - сказал я. - Почему они обрушились на Савонаролу?
- Дай людям время, они обрушатся на кого угодно. Он утверждал, что он - пророк, вдохновленный божественной силой Господа, и что наступили последние дни, а это, ты уж мне поверь, самая старая, самая избитая христианская жалоба в мире. Последние дни! Сама христианская религия базируется на идее о том, что мы доживаем последние дни! Эту религию подогревает человеческая способность забывать все ошибки прошлого и в очередной раз наряжаться по поводу последних дней.
Я улыбнулся, но горькой улыбкой. Я хотел выразить свое острое предчувствие - мы всегда доживаем последние дни, и это написано в наших сердцах, потому что мы смертны, когда я довольно неожиданно, но окончательно осознал, что я больше не смертный, во всяком случае, не более смертный, чем весь мир.
Казалось, я всеми внутренностями понял намеренно мрачную атмосферу, нависшую над моим детством в далеком Киеве. Я снова увидел грязные катакомбы и наполовину погребенных монахов, приглашавших меня к ним присоединиться.
Я стряхнул с себя эти мысли, и тогда Флоренция показалась мне ужасно яркой - особенно в тот момент, когда мы вышли на широкую, освещенную факелами Пьяцца дель Дуорно, к великому Собору Санта Марии дель Флоре.
- А, значит, мой ученик хоть иногда меня все-таки случает, - иронично говорил Мариус. - Да, я больше, чем рад, что Савонаролы больше нет. Но радоваться концу чего-то не значит одобрять бесконечное шествие жестокости, которое и составляет человеческую историю. Хотел бы я, чтобы все было иначе. Публичные жертвоприношения во всех отношениях превращаются в гротеск. Они притупляют чувства масс. В этом городе это в первую очередь зрелище. Флорентинцы получают удовольствие, как мы от наших регат и процессий. Значит, Савонарола мертв. Что ж, если и был человек, который сам на это напрашивался, то это Савонарола, предсказывающий конец света, проклиная со своей кафедры принцев, убеждая великих художников сжигать свои работы. И к черту его.
- Господи, смотри, крещение, пойдем туда, пойдем к дверям, посмотрим. Площадь почти пуста. Пойдем. У нас есть шанс посмотреть на бронзовые фигуры. - Я потянул его за рукав.
Он последовал за мной и прекратил бормотать, но все еще был вне себя.
То, что мне хотелось посмотреть, и по сей день можно увидеть во Флоренции, на самом деле, практически все сокровища этого города, да и Венеции, что я тебе описал, можно увидеть до сих пор. Нужно только туда съездить. Роспись по дереву на двери, предмет моего восхищения, была создана Лоренцо Гиберти, но там сохранились и более старинные работы - творения Андреа Пизано, изображавшие житие Святого Иоанна-Крестителя, и я не собирался упустить их из виду.
Мое вампирское зрение было настолько острым, что, изучая эти разнообразные подробные картины в бронзе, я едва мог сдерживать вздохи удовольствия.
Я так хорошо помню этот момент. Думаю, тогда я поверил, будто ничто больше не сможет причинить мне зло или заставить меня отчаяться, что я обрел бальзам спасения в вампирской крови, и, что самое странное, сейчас, диктуя эту историю, я опять так думаю.
Хотя я сейчас несчастлив, и, наверное, это навсегда, я опять верю в первостепенное значение плоти. Мне на ум приходят слова Д. Г. Лоуренса, писателя двадцатого века, который, в своих описаниях Италии вспоминает образ Блейка - “Тигр, тигр, жгучий страх/ Ты горишь в ночных лесах…”. Вот слова Лоуренса:
Таково превосходство плоти - она пожирает все, превращаясь в великолепный пламенеющий костер, в настоящее огненное безмолвие.
Это и есть способ превратиться в неугасающий огонь - превращение посредством плотского экстаза.
Но я допустил рискованную для рассказчика вещь. Я оставил свой сюжет, на что, я уверен, Вампир Лестат (кто, возможно, более искусен, чем я, и так влюблен в образ, нарисованный Уильямом Блейком, что, признается он в это или нет, использовал в своей книге тигра точно таким же образом) не преминул бы мне указать, и мне лучше поскорее вернуться к той сцене на Пьяцца дель Дуонио, где я столько веков назад стоял рядом с Мариусом, глядя на гениальные творения Гиберти, воспевшего в бронзе сивилл и святых. Мы не торопились. Мариус тихо сказал, что после Венеции он избрал бы своим городом Флоренцию, ибо здесь многое расцвело великолепным светом.
- Но я не могу оставаться вдали от моря, даже здесь, - доверительно объяснил он. - И, как ты можешь убедиться своими глазами, этот город с мрачной бдительностью цепляется за свои сокровища, в то время как в Венеции сами искрящиеся в лунном свете каменные фасады наших дворцов предлагаются в жертву Всемогущему Богу.
- Господин, а мы ему служим? - настаивал я. - Я знаю, ты осуждаешь монахов, которые меня воспитали, ты осуждаешь неистовые речи Савонаролы, но не намерен ли ты провести меня другой дорогой к тому же самому Богу?
- Именно так, Амадео, этим я и занимаюсь, - сказал Мариус. - Будучи настоящим язычников, я не собираюсь так уж легко в этом признаваться, иначе можно неправильно понять его сложность. Но ты прав. Я обретаю Бога в крови. Я обретаю Бога в крови. Я не считаю, что таинственный Христос навсегда остался со своими последователями во плоти и крови, символизируемой перешедшим в новое качество хлебцем, по чистой случайности.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:30 | Сообщение # 19
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Как же меня тронули эти слова! Мне показалось, что солнце, от которого я отрекся навеки, снова поднялось на небо, чтобы озарить ночь своим светом.
Мы проскользнули в боковую дверь темного собора, именуемого Дуорно. Я стоял, глядя вдоль длинный, выложенный камнем проход на алтарь.
Неужели возможно обрести Христа по-новому? Может быть, я все-таки не отрекся от него навсегда. Я попытался выразить эти беспокойные мысли моему господину. Христос… по-новому. Я не мог всего объяснить и наконец сказал:
- Не могу подобрать слов.
- Амадео, все мы не можем подобрать слов, так бывает и с каждым, кто входит в историю. Много веков не находится слов, чтобы выразить концепцию высшего существа; Его слова и приписываемые Ему принципы тоже после него пришли в беспорядок; таким образом, Христа в его странствиях урывает, с одной стороны, пуританин-проповедник, с другой - умирающий от голода отшельник в земле, а здесь - позолота Лоренцо ди Медичи, который хотел чествовать своего Господа в золоте, краске и мозаике.
- Но Христос - это Бог во плоти? - прошептал я. Ответа не было.
Моя душа пошатнулась в агонии. Мариус взял меня за руку и сказал, что нам пора идти, чтобы тайно проникнуть в Монастырь Сан-Марко.
- Это тот самый священный дом, что отказался от Савонаролы,- сказал он. - Мы проскользнем туда, оставив его благочестивых обитателей в неведении.
И опять мы переместились в пространстве, как по волшебству. Я чувствовал только сильные руки господина и даже не увидел дверной проем, когда мы покинули это здание и попали в другое место.
Я знал, что он собирается показать мне работы художника Фра Анжелико, который давно умер, всю жизнь проработав в том самом монастыре, монаха-живописца, каким, наверное, суждено было стать и мне в далекой сумрачной Печорской лавре.
Через несколько секунд мы беззвучно опустились на сырую траву квадратного монастыря Сан-Марко, безмятежного сада, окруженного аркадами Микелоццо за надежными каменными стенами.
В моих вампирских ушах тотчас зазвучал хор молитв, отчаянные, взволнованные молитвы братьев, которые были верны Савонароле или сочувствовали ему. Я поднес руки к ушам, как будто этот дурацкий человеческий жест мог подать сигнал небесам, что я больше не выдержу.
Поток чужих мыслей прервал успокаивающий голос моего господина.
- Идем, - сказал он, сжимая мою руку. - Мы проскользнем в кельи по очереди. Тебе хватит света, чтобы рассмотреть работы этого монаха.
- Ты хочешь сказать, что Фра Анжелико расписывал сами кельи, где спят монахи? - Я-то думал, что его работы украшают молельню и другие общинные места или публичные помещения.
- Поэтому я и хочу, чтобы ты посмотрел, - сказал господин. Он провел меня по лестнице в широкий каменный коридор. Он заставил первую дверь распахнуться, и мы мягко двинулись внутрь, бесшумно и быстро, не побеспокоив свернувшегося на жесткой постели монаха, чья голова потела на подушке.
- Не смотри на его лицо, - ласково сказал господин. - Если посмотришь, то увидишь мучающие его беспокойные сны. Я хочу, чтобы ты взглянул на стену. Ну, смотри, что ты видишь?
Я моментально все понял. Искусство Фра Джованни, прозванного Анжелико в честь его возвышенного таланта, представляло собой странную смесь чувственного искусства нашего времени и благочестивого, аскетичного искусства прошлого.
Я смотрел на яркую, элегантно воссозданную сцену захвата Христа в Гефсиманском саду. Тонкие плоские фигуры очень напоминали удлиненные эластичные образы русских икон, и в то же время лица смягчались от искренних, трогательных эмоций. Такое впечатление, что всех участников картины переполняла доброта, не только самого Господа, осужденного на предательство одним из своих же сторонников, но и взиравших на него апостолов, и даже злополучного солдата в кольчуге, который протягивал руки, чтобы забрать нашего господа, и наблюдавших за ними солдат.
Меня гипнотизировала их несомненная доброта, невинность, сквозящая в каждом из них, возвышенное сострадание со стороны художника ко всем актерам этой трагической драмы, предшествующей спасению мира.
Меня немедленно перенесло в следующую келью. И опять дверь подалась по приказу господина, и ее спящий хозяин так и не узнал о нашем появлении.
На этой картине был изображен тот же сад, и сам Христос, перед арестом, один среди спящих апостолов, оставшийся молить своего небесного отца дать ему силы. Я снова заметил сходство со старым стилем, в котором я, будучи русским мальчиком, чувствовал себя так уверенно. Складки ткани, использование арок, нимб над каждой головой, общая строгость - все относилось к прошлому, но здесь в то же время просвечивала новая итальянская теплота, безусловная итальянская любовь к человечности, просвечивала во всех без исключения, даже в самом Господе.
Мы переходили из кельи в келью. Мы путешествовали по жизни Христа взад-вперед, посетив сцену первого святого причащения, в которой Христос так трогательно раздал хлеб, содержащий его тело и кровь, как просфора во время мессы, а потом - проповедь на горе, где не только его грациозное одеяние, но и гладкие складчатые камни, окружавшие Господа и его слушателей, казались сшитыми из ткани.
Когда мы дошли до сцены Распятия, где наш Господь оставил Святому Иоанну свою мать, меня в самое сердце поразила мука на лице Господа. Какая задумчивость читалась сквозь горе на лице девы Марии, каким покорным выглядел стоявший рядом с ней святой с мягким, светлым флорентийским лицом, таким похожим на тысячи других картин этого города, едва окаймленным светло-коричневой бородой.
И в тот момент, когда я решил, что в совершенстве постиг урок господина, мы наткнулись на новую картину, и я еще сильнее ощутил связь между сокровищами моего детства и спокойным светлым благородством монаха-доминиканца, который так украсил эти стены. Наконец мы оставили этот чистый, милый дом, полный слез и произносимых шепотом молитв.
Мы вышли в ночь и вернулись в Венецию, промчавшись сквозь холодную и шумную тьму, прибыв домой как раз вовремя, чтобы успеть немного посидеть в залитой теплым светом роскошной спальне и поговорить.
- Видишь? - торопил меня Мариус. Он сидел за своим столом с пером в руке. Он окунул его в чернила и принялся писать, переворачивая большие пергаментные страницы своего дневника.
- В далеком Киеве кельями было сама земля, сырая и чистая, но темная и всеядная, пасть, в конце концов съедающая всю жизнь, разрушающая искусство. - Я вздрогнул. Я сел, растирая ладонями руки, поглядывая на него. - Но здесь, во Флоренции, что завещал своим братьям проницательный учитель Фра Анжелико? Потрясающие картины, чтобы настроить их умы на страдания Господа?
Перед тем, как ответить, он написал несколько строк.
- Фра Анжелико никогда не презирал усладу для глаз, никогда не избегал заполнять взор всеми красками, силой видеть которые наделил тебя Бог, ибо он дал тебе два глаза не для того, чтобы… чтобы зарывать себя в мрачную землю.
Я долго размышлял. Одно дело - знать все это в теории. Другое дело - пройти по погруженным в тишину и сон монастырским кельям, увидеть, как настоящий монах воплотил в жизнь принципы моего господина.
- Сейчас чудесные времена, - мягко сказал Мариус. - Сейчас заново открывается то хорошее, что было свойственно древним, и ему придают новую форму. Ты спрашиваешь меня, Бог ли Христос. Я скажу тебе, Амадео, может быть, поскольку сам он никогда не учил ничему, кроме любви, или же в это нас заставили поверить его апостолы, знали они его или нет…
Я ждал, так как понимал, что он не закончил. В комнате было так хорошо - тепло, чисто, светло. В моем сердце навсегда сохранился его образ в этот момент - высокий светловолосый Мариус, отбросивший назад красный плащ, чтобы высвободить руку, держащую перо, гладкое задумчиво лицо, голубые глаза, заглядывающие за пределы нашей эпохи и всех остальных, в которых ему довелось жить, в поисках истины. Тяжелая книга стояла на низком переносном аналое под удобным углом. Чернильница располагалась внутри богато украшенной серебряной подставки. А за его спиной - тяжелый канделябр с восемью толстыми оплывающими свечами, покрытой гравировкой из бесчисленных херувимов, наполовину погруженных в серебро, бьющих, должно быть, крыльями, чтобы вылететь на свободу, с крошечными круглощекими личиками, повернутыми в разные стороны, с большими довольными глазами под распущенными змеевидными кудрями.
Казалось, целая аудитория ангелочков собралась посмотреть на Мариуса и послушать, как он говорит, масса, масса крошечных лиц, равнодушно уставившихся перед собой с серебра, не обращая внимания на падающие ручейки чистого тающего воска.
- Я не смогу жить без этой красоты, - вдруг сказал я, - я без нее не выдержу. О Господи, ты показал мне ад, и он лежит позади, несомненно, в той стране, где я родился.
Он услышал мою короткую молитву, мою короткую исповедь, мою отчаянную мольбу.
- Если Христос и есть Господь, - сказал он, возвращаясь к теме, возвращая нас обоих к уроку, - если Христос и есть Господь, то какое же прекрасное чудо - это христианское таинство… - Его глаза заволокли слезы. - Чтобы сам Господь спустился на землю и облек себя в плоть, чтобы лучше узнать нас и понять. О, какой Бог, возникавший в человеческом воображении, может быть лучше, чем тот, который стал плотью? Да, скажу я тебе, да, твой Христос, их Христос, даже Христос киевских монахов и есть Бог! Только никогда не забывай обращать внимание на ложь, произносимую в его имя, и деяния, свершаемые ради него. Ведь Савонарола выкликал его имя, восхваляя врага-чужестранца, напавшего на Флоренцию, а те, кто сжег Савонаролу как ложного пророка, также, разжигая вязанки хвороста под его болтающимся телом, также взывали к Господу Христу.
Меня душили слезы.
Он сидел молча, может быть, в знак уважения, или же просто собираясь с мыслями. Потом он опять обмакнул перо в чернильницу и долго писал, намного быстрее, чем обычные люди, проворно и элегантно, ни разу не вычеркнув ни слова.
Наконец он положил перо. Он посмотрел на меня и улыбнулся.
- Я намеревался показать тебе кое-что, но у меня никогда не получается действовать по плану. Сегодня вечером я хотел, чтобы ты увидел в способности летать опасность, увидел, что нам слишком легко переноситься с места на место, и что это чувство легкости появления и исчезновения обманчиво, его следует остерегаться. Но видишь, все получилось совсем по-другому.
Я ему не ответил.
- Я хотел, чтобы ты, - сказал он, - немножко испугался.
- Господин, - сказал я, утирая нос тыльной стороной ладони, - можешь рассчитывать, что, когда придет время, я как следует испугаюсь. Я вижу, у меня будет такая сила. Я уже ее чувствую. А пока что она кажется мне потрясающей, но из-за нее, из-за этой силы, у меня на сердце появилась одна темная мысль.
- Какая же? - самым доброжелательным голосом спросил он. - Знаешь, я считаю, что твое ангельское лицо подходит для печали не больше, чем лица Фра Анжелико. Что это за тень? Что за мрачные мысли?
- Отнеси меня обратно, господин, - сказал я. Меня затрясло, но я все же продолжал. - Давай используем твою силу, чтобы пересечь Европу миля за милей. Пойдем на север. Отведи меня назад, посмотреть на ту жестокую землю, которая стала в моем воображении чистилищем. Унеси меня в Киев.
Он медлил с ответом.
Близилось утро. Он подобрал плащ, поднялся с кресла и повел меня вверх по лестнице, ведущей на крышу.
Вдалеке мы видели уже бледнеющие воды Адриатики, мерцающие под луной и звездами, за знакомым лесом корабельных мачт. На далеких островах мигали огоньки. Мягкий ветер нес с собой соль и морскую свежесть, а также особенную прелесть, которая чувствуется только тогда, когда окончательно теряешь страх перед морем.
- У тебя смелая просьба, Амадео. Если ты действительно этого хочешь, завтра ночью мы отправимся в путь.
- А ты когда-нибудь совершал такое далекое путешествие?
- В милях, в пространстве - да, неоднократно, - сказал он. - Но в чужих поисках понимания? Нет, такого далекого не было.
Он обнял меня и отвел в палаццо, скрывавший нашу могилу. К тому времени, когда мы ступили на грязную каменную лестницу, где спало столько бедняков, я совершенно замерз. Мы пробрались через спящих и в конце концов добрались до входа в подвал.
- Зажгите, пожалуйста, мне факел, сударь, - сказал я. - Я вздрогнул. - Я хочу увидеть вокруг золото, если можно.
- Вот, получай, - сказал он. Мы стояли в нашем склепе, перед нам - два богато украшенных саркофага. Я положил руку на крышку своего гроба, и мне внезапно посетило новое предчувствие, мне показалось, будто все, что я люблю, через очень короткое время кончится.
Должно быть, Мариус заметил мою неуверенность. Он провел правой рукой прямо по пламени факела и приложил в моей щеке потеплевшие пальцы. Потом он поцеловал меня туда, где задержалось тепло, и его поцелуй получился теплым.


10


До Киева мы добирались четыре ночи. Охотились мы только в предрассветные часы. Мы устраивали себе могилы в настоящих местах захоронений, в подземельях замков, в гробницах под заброшенными и разрушенными церквями, где богохульники приспособились держать скотину и сено.
Я мог бы рассказать немало историй об этом путешествии, о храбрых крепостях, где мы бродили под утро, о дикий горных деревнях, где мы разыскивали злодея в его примитивном логове.
Естественно, Мариус во всем видел уроки, он учил меня, как просто находить укрытия, одобрял скорость, с которой я продвигался по густому лесу, и не испытывал страха перед разбросанными то там, то здесь поселениями, которые нам приходилось посещать из-за моей жажды. Он хвалил меня за то, что я не шарахаюсь от темных пыльных кучек костей, похожих на гнезда, куда мы ложились на день, напоминая, что эти захоронения, уже разграбленные, вряд ли подвергнутся вторжению людей даже при свете дня.
Наши изысканные венецианские одежды вскоре запачкались грязью, но мы запаслись для путешествия плотными плащами, отороченными мехом, и они все скрывали. Даже здесь Мариус видел урок - мы должны не забывать, какую хрупкую, бессмысленную защиту дает нам одежда. Смертные забывают одеваться легко, забывают, что одежда служит только для прикрытия тела. Вампиры же об этом забывать не должны, поскольку мы намного меньше зависим от одежды, чем люди.
К последнему перед прибытием в Киев утру я слишком хорошо узнавал каменистые северные леса. Повсюду нас окружала лютая северная зима. Мы добрались до одного из самых занимательных моих воспоминаний - до снега.
- Мне больше не больно брать его в руки, - сказал я, набирая полные ладони восхитительного мягкого, холодного снега и прижимая его к лицу.
- Я больше не холодею от его вида, какой же он, оказывается, красивый, накрывает своим одеялом даже самые бедные города и хижины. Господин, смотри, смотри, в нем отражаются даже самые бледные звезды.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:31 | Сообщение # 20
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Мы стояли на краю земли, которую люди называли Золотой Ордой - в южных русских степях, которые уже двести лет, со того времени, как ее завоевал Чингиз-хан, была слишком опасной для крестьянина, и часто сулила смерть войску или рыцарю.
Когда-то эта прекрасная и плодородная степь входила в состав Киевской Руси, простираясь далеко на восток, почти доходя до Европы, а также на юг от Киева, города, где я родился.
- Последний отрезок совсем короткий, - сказал мне господин. - Мы преодолеем его завтра ночью, чтобы ты смог получить первые впечатления от дома свежим и отдохнувшим.
Когда мы стояли на каменистом утесе и смотрели вдаль, на заросли дикой травы, развевающейся на зимнем ветру, впервые с той ночи, когда я стал вампиром, я почувствовал, что мне ужасно не хватает солнца. Я хотел увидеть эту землю при солнечном свете. Я не смел признаться в этом моему господину. В конце концов, о скольких благах можно мечтать одновременно?
В последнюю ночь я проснулся сразу после заката. Мы нашли укрытие под полом церкви в деревне, где уже никто не жил. Кошмарные монгольские орды, снова и снова разрушавшие мою родную страну, давным-давно сожгли этот город дотла, так сказал мне Мариус, и у церкви даже не осталось крыши. Некому было растащить камни с пола для продажи или строительства, так что мы спустились по забытой лестнице и легли рядом с монахами, похороненными здесь около тысячи лет назад.
Поднявшись из могилы, высоко наверху я увидел прямоугольник неба - там, где мой господин вытащил с пола мраморную плиту, несомненно, могильный камень с надписью, чтобы я мог выбраться. Я подтолкнул свое тело вверх. То есть, я согнул ноги в коленях и изо всех сил дернулся вверх, как будто умел летать, и прошел сквозь это отверстие, приземлившись на ноги.
Мариус, неизменно встававший раньше меня, сидел неподалеку. Он не замедлил отреагировать одобрительным смехом, как я и ожидал.
- Ты приберегал свой фокус для этой минуты? - спросил он. Я оглядывался по сторонам, меня слепил снег. Как же мне было страшно смотреть на обледенелые сосны, возвышавшиеся над руинами деревни. Я едва мог говорить.
- Нет, - сумел сказать я. - Я не знал, получится у меня или нет. Я не знаю, на какую высоту я смогу прыгнуть, не знаю, сколько у меня сил. Но ты доволен?
- Да, а почему мне быть недовольным? Я хочу, чтобы ты был сильным, чтобы никто не смог причинить тебе вред.
- А кому это нужно, господин? Мы путешествуем по миру, но ведь никто не знает, откуда мы пришли и куда направляемся.
- Встречаются и другие вампиры, Амадео. Они есть и здесь. Я могу услышать их, если захочу, но у меня есть веские причины к ним не прислушиваться.
Я понял.
- Слушая их, ты открываешь свои мысли, и они могут узнать, что мы рядом?
- Да, умник. Так ты готов вернуться домой?
Я закрыл глаза. Я перекрестился по старому обычаю, справа налево. Я подумал об отце. Мы были в диких степях, он высоко поднялся в стременах, держа в руках свой гигантский лук, лук, который мог согнуть только он; как мифический Одиссей, выпускал он стрелу за стрелой в налетевших на нас разбойников, прямо на скаку, держась на коне с таким мастерством, словно он сам был турком или татарином. Стрелу за стрелой быстро выхватывал он из висевшего за спиной колчана, вкладывал ее в лук и стрелял, несмотря на то, что конь галопом несся по высокой траве. Ветер развевал его рыжую бороду, а небо было таким синим, таким синим, что…
Я прервал свою молитву и чуть не потерял равновесие. Господин поддержал меня.
- Очень надеюсь, что ты покончишь с этим побыстрее, - сказал он.
- Поцелуй меня, - сказал я, дай мне свою любовь, обними меня, как всегда, мне так нужны твои руки. Направляй меня. Но обними меня, да. Дай мне положить голову тебе на плечо. Да, ты мне нужен. Да, я хочу побыстрее со всем покончить, а все уроки, которые останутся в голове, забрать домой.
Он улыбнулся.
- Дом теперь у Венеции? Ты так быстро принял решение?
- Да, я даже сейчас это понимаю. Впереди лежит земля, где я родился, это не обязательно дом. Идем?
Подхватив меня на руки, он поднялся в воздух. Я закрыл глаза, лишившись тем самым последней вспышки неподвижных звезд. Мне казалось, что я заснул, прижимаясь к нему, не видя снов, не чувствуя страха. Потом он поставил меня на ноги.
Я мгновенно узнал высокий темный холм, голый дубовый лес с обледенелыми черными стволами и скелетообразными ветвями. Вдалеке, внизу, блестела полоска Днепра. У меня зашлось сердце. Я осмотрелся, ища глазами унылые башни верхнего города, той части города, что мы называли Владимирской, то есть, старый Киев.
Я стоял в нескольких ярдах от куч камней, которые когда-то были городскими стенами.
Я шел первым, легко взбираясь на камни, блуждая среди развалин церквей, церквей, когда-то славившихся своей красотой, пока хан Батый не сжег город в 1240 году.
Я вырос в этих джунглях древних церквей и разрушенных монастырей, где часто спешил на службу в Софийском соборе, в одном из немногих памятников, которые пощадили монголы. В свое время он гордился своими золотыми куполами, подавляя все прочие церкви, и, по слухам, считался даже более величественным, чем его тезка в далеком Константинополе, поскольку был больше по размеру и хранил массу сокровищ.
Я же знал только его величавые останки, поцарапанную скорлупу. Сейчас мне не хотелось заходить в церковь. Мне хватило и внешнего осмотра, потому что теперь, проведя несколько счастливых лет в Венеции, я представлял себе былое величие этой церкви. После великолепных византийских мозаик и картин собора Сан-Марко, после древней византийской церкви на венецианском остров Торчелло, я понимал, какое это когда-то было потрясающее зрелище. Вспоминая оживленные толпы венецианцев, ее ученых, школяров, юристов, купцов, я мог наделить кипящей энергией этот унылый, запущенный пейзаж.
На земле лежал глубокий, плотный слой снега, и в тот холодный ранний вечер немногие вышли на улицу. Так что мы могли чувствовать себя свободно, легко ходить по снегу, не выбирая удобную тропу, как смертные.
Мы подошли к длинной полосе разрушенной крепостной стены, к бесформенной заснеженной ограде, и оттуда я взглянул на нижний город, который мы называли Подол, на единственную оставшуюся часть Киева, на город, где, а грубой бревенчатой избе, в нескольких ярдах от реки, я родился и вырос. Я посмотрел вниз, на закопченные крыши, на покрытую очищающим снегом кровлю, на дымящие трубы, на узкие, изогнутые, засыпанные снегом улицы. У реки давно уже выстроилась целая сеть таких домов и прочих зданий, которые выдерживали как пожар за пожаром, так и самые страшные татарские набеги.
Население города состояло из торговцев, купцов и мастеровых, прикованных к реке и богатствам, которые она приносила с востока, к деньгам, которые некоторые могли заплатить за товары, которые она везла на юг, в европейский мир. Мой отец, неукротимый охотник, торговал медвежьими шкурами, которые он в одиночку привозил из чащи огромного леса, простиравшегося далеко на север. Лиса, куница, бобр, овчина - он торговал всеми этими мехами, и так велики были его сила и удача, что ни одному мужчине и ни одной женщине из нашей семьи никогда не приходилось продавать свое рукоделие или нуждаться в пище. Если мы голодали - а мы голодали, то причина заключалась в том, что пищу съедала зима, что кончалось мясо, а на отцовские деньги нечего было купить.
Стоя на крепостной владимирской стене, я вдохнул запах Подола. Я различил зловоние гниющей рыбы, скота, грязной плоти и речной слякоти.
Я завернулся в свой плащ, сдул с меха снег, попавший мне на губы, и оглянулся на темные купола собора, выделявшиеся на фоне неба.
- Давай пройдем дальше, давай пройдем мимо замка воеводы, - сказал я.
- Видишь то деревянное здание, в прекрасной Италии никто не назвал бы его дворцом или замком. Здесь это замок.
Мариус кивнул. Он сделал успокаивающий жест. Я вовсе не обязан был вдаваться в объяснения по поводу этого чуждого ему места, откуда я пришел.
Воевода был нашим правителем, в мое время воеводой был князь Михаил из Литвы. Кто стал воеводой сейчас, я не знал.
Я сам удивился, что использовал правильное слово. В своем предсмертном видении я не сознавал языковых различий, и странное слово “воевода” ни разу не срывалось с моих губ. Но я видел его вполне отчетливо - круглая черная шапка, темная плотная бархатная туника и войлочные сапоги. Я пошел первым.
Мы приблизились к приземистому зданию, больше всего напоминавшему крепость, построенную из громадных бревен. Его стены поднимались вверх под элегантным уклоном; четырехъярусную крышу венчали многочисленные башни. Я рассмотрел центральную крышу, своеобразный пятигранный деревянный купол, его четкий силуэт на фоне звездного неба. В огромном дверном проеме пламенели факелы, как и вдоль стен внешнего ограждения. Все окна были плотно закрыты, чтобы не впускать ни зиму, ни ночь.
Были времена, когда я считал, что это - величайшее строение христианского мира.
Нам не составило труда ослепить стражу несколькими быстрыми словами и стремительными движениями, проскользнуть мимо и войти в сам замок.
Внутрь мы попали через заднее хранилище и тихо пробрались к наблюдательному пункту, откуда можно было подсматривать за небольшой толпой закутанных в меха благородных господ, сбившихся в центральном зале под голыми балками деревянного потолка вокруг бушующего огня.
Они сидели на огромной куче разбросанных ярких турецких ковров в огромных русских креслах, геометрическая резьба на которых не представляла для меня загадки. Из золотых кубков они пили вино, разливаемое двумя мальчиками в кожаной одежде, а их длинные, просторные, перехваченные поясами одеяния были синими, красными, золотыми - не менее яркими, чем разнообразные узоры ковров.
Грубо оштукатуренные стены покрывали европейские гобелены. Знакомые старые сцены охоты в бесконечных лесах Франции, Англии или Тосканы. На длинной скамье, заставленной пламенеющими свечами, были накрыты простые блюда из мяса и птицы.
В комнате было настолько холодно, что господа надели русские меховые шапки. Какой экзотикой казались они мне в детстве, когда отец привел меня предстать перед князем Михаилом, испытывавшим вечную благодарность перед отцом за чудеса доблести, благодаря которым тот приносил из диких степей великолепную дичь, или же доставлял ценные свертки союзникам князя Михаила в западные литовские форты. Но это были европейцы. Я их никогда не уважал. Отец слишком хорошо научил меня, что они всего лишь ханские лакеи, они платят за право нами управлять.
- Никто не восстанет против этих воров, - говорил отец. - Так пусть поют свои песни о чести и храбрости. Они ничего не значат. Ты слушай мои песни.
А мой отец песни петь умел.
При всей его выносливости в седле, при всей его гибкости в обращении с луком и стрелами, при всей его грубой звериной силе в обращении с широким мечом, он обладал способностью извлекать длинными пальцами музыку из струн старых гуслей и даром петь песни, повествующие о древних временах, когда Киев был великой столицей, когда его церкви соперничали с храмами Византии, когда его богатства потрясали весь мир.
Через минуту я был готов идти. Я бросил на память последний взгляд на этих старомодных людей, съежившихся над золотыми кубками с вином, поставив ноги в меховых сапогах на замысловатые турецкие коврики, на стенах играли их тени. Они даже не подозревали о нашем присутствии, и мы удалились.
Теперь пора было пройти к другому городу на холме, к Печерску, под которым лежали обширные катакомбы Печерской Лавры. Я вздрагивал при одной мысли о ней. Казалось, пасть лавры поглотит меня, я пророю нору через влажную, сырую землю, буду вечно стремиться к солнечному свету и никогда не найду выход.
Но я все же пошел туда, тащась через слякоть и снег, и снова сумел пробраться внутрь благодаря нашей бархатной гибкости, на сей раз я шел впереди Мариуса, бесшумно срывая замки с помощью своей не сравнимой с людьми силы, приподнимая двери, когда открывал их, чтобы ничто не давило на скрипучие петли, и стремительно, как молния, пересекая комнаты, чтобы смертные глаза воспринимали нас лишь как холодные тени, если они вообще нас замечали.
Воздух здесь оказался теплым, застывшим - настоящее благо, но память подсказывала мне, что смертному мальчику было не так уж ужасно жарко. В скриптории при дымном свете дешевого масла несколько братьев согнулись над наклонными столами, трудясь над копиями текстов, как будто изобретение печатного станка их не коснулось - так оно, несомненно, и было на самом деле.
Я разглядел тексты, над которыми они работали, и узнал их - Патерикон Киево-Печерской лавры, содержащий удивительные сказания об основателях монастыря и его многочисленных живописных святых.
В этой самой комнате, в трудах над этим самым текстом, я окончательно научился читать и писать. Я прокрался вдоль стена, пока моим глазам не открылась страница, которую переписывал один из монахом, распрямляя левой рукой рассыпающийся оригинал.
Эту часть Патерикона я знал наизусть. Сказание об Исааке. Исаака провели демоны; они пришли к нему в виде прекрасных ангелов и даже притворялись самим Иисусом Христом. Когда Исаак попался в их ловушку, они танцевали от восторга и насмехались над ним. Но после долгих медитаций и епитимьи Исаак смог противостоять этим демонам.
Монах только что обмакнул в чернила перо, а теперь писал произнесенные Исааком слова:

Вводя меня в заблуждение, являясь ко мне в обличье Иисуса Христа и ангелов, вы не заслуживали этого звания. Но теперь вы предстаете в своем истинном свете…

Я отвел глаза. Дальше я читать не стал. Так хорошо слившись со стеной, я мог бы простоять незамеченным целую вечность. Я медленно посмотрел на другие страницы, переписанные монахом, он положил их сохнуть. Я нашел предыдущий отрывок, который так и не смог забыть - описание Исаака, удалившегося от мира и недвижимо пролежавшего без пищи два года:

Ибо ослаб Исаак и мыслью, и телом, и не мог повернуться на другой бок, встать или сесть; он оставался лежать на боку, и часто под его бедрами из нечистот собирались черви.

Вот до чего довели Исаака демоны своим коварством. Подобные искушения, подобные видения, подобное смятение и подобную кару надеялся переживать и я весь остаток жизни, когда попал сюда ребенком.
Я прислушался к звукам пера, царапавшего бумагу. Я незаметно удалился, как будто меня здесь никогда и не было.
Я оглянулся на свою ученую братию.
Изможденные, одетые в дешевую черную шерсть, провонявшую застарелым потом и грязью, головы практически выбриты. Длинные бороды - жидкие, нечесаные.
Я подумал, что узнал одного из них и даже отчасти любил его когда-то, но это было давно, решил я, и думать об этом больше не стоит.
Мариусу, верно стоявшему рядом со мной, как тень, я признался, что не выдержал бы такого, но оба мы знали, что это неправда. По всей вероятности я бы все выдержал и умер бы, так и не узнав, что существует и другой мир.
Я прошел в первый из длинных тоннелей, где погребали монахов, и, закрыв глаза и прильнув к земляной стене, я прислушался к мечтам и молитвам тех, кто лежал, замурованный заживо, во имя любви к Богу.
Именно это я себе и представлял, в точности, как я и запомнил. Я услышал знакомые, не представляющие больше для меня загадки слова, произносимые шепотом на церковно-славянском языке. Я увидел предписанные образы. Меня обжигал шипящий костер подлинной веры и подлинного мистицизма, воспламенившийся от слабого огня жизней полного самоотречения.
Я стоял, наклонив голову. Я прижался виском к земляной стене. Я мечтал найти того мальчика, такого чистого душой, который вскрывал эти кельи, чтобы принести отшельникам немного пищи и воды, чтобы поддержать в них жизненные силы. Но я не мог найти его. Не мог. И по отношению к нему я испытывал только бешеную жалость из-за того, что ему вообще пришлось здесь страдать, худому, жалкому, отчаявшемуся, невежественному, да, ужасно невежественному, знающему только одну чувственную радость жизни - смотреть на отблески огня в красках иконы. Я задыхался. Я повернул голову и, оцепенев, упал в объятья Мариуса.
- Не плачь, Амадео, - нежно сказал он мне на ухо.
Он отвел мои волосы с глаз и своим мягким пальцем даже вытер мне слезы.
- Попрощайся с ними навсегда, сын мой, - сказал он. Я кивнул.
Через мгновение ока мы стояли на улице. Я с ним не разговаривал. Он шел за мной. Я спускался по холму к прибрежному городу.
Запах реки усиливался, усиливалось и человеческое зловоние, и в конце концов я дошел до здания, в котором узнал собственный дом. Вдруг мне показалось, что это настоящее безумие! Чего я добиваюсь? Измерить все это по новым стандартам? Найти подтверждение тому, что у меня, смертного мальчика, никогда не было ни единого шанса?
Господи, моему новому существованию вообще не было оправдания - нечестивый вампир, питающийся жирными сливками порочного венецианского мира, я это прекрасно понимал. Неужели это просто тщеславное проявление самооправдания? Нет, не только это влекло меня к длинному прямоугольному дому, его толстые обмазанные глиной стены разделяли грубые балки, с четырехъярусной крыши свисали сосульки, и этот большой примитивный дом был моим домом. Как только мы добрались до него, я прокрался вокруг его стен. Сугробы здесь подтаяли и потекли, речная вода заливала улицу и все остальное, совсем как в моем детстве. Вода просочилась в мои венецианские сапоги тонкой работы. Но теперь она не парализовала ноги, потому что я черпал силы у неведомых этим людям богов и у созданий, чьих имен эти грязные крестьяне, одним из которых раньше был я, не знали.
Я прижался лбом к шершавой стене, как в монастыре, приникнув к глине, словно ее плотная поверхность могла защитить меня и передать мне все, что я хотел узнать. Через крошечную дыру в вечно осыпающейся глине я увидел знакомый огоньки свечей, более яркое пламя ламп - семья собралась вокруг большой теплой кирпичной печи.
Я знал каждого их этих людей, хотя чьи-то имена стерлись из моей памяти. Я знал, что это моя родня, я знал, какая среди них царит атмосфера.
Но мне нужно было заглянуть глубже. Мне нужно было знать, все ли у них хорошо. Мне нужно было знать, смогли ли они продолжать жить с былой энергией после того рокового дня, когда меня похитили, а отца, несомненно, убили в дикой степи. Может быть, мне нужно было знать, о чем они молились, когда вспоминали Андрея, мальчика с даром писать подлинные иконы, нерукотворные иконы.
Я услышал, что внутри играют на гуслях, я услышал песню. Голос принадлежал моему дяде, одному из братьев моего отца, такому молодому, что он мог бы быть и моим братом. Его звали Борис, и с раннего детства он отличался способностями к пению, легко запоминая старые думы, или саги, о богатырях и героях, и сейчас он пел одну из этих песен, очень ритмичную и трагическую. Гусли были старые и маленькие, отцовские, и Борис перебирал струны в такт речитативу, практически пересказывая историю жестокой и роковой битвы за древний и великий Киев.
Я вслушивался в знакомые распевы, переходившие среди нашего народа от певца к певцу на протяжении сотен лет. Я поднял пальцы и отломил кусочек глины. Сквозь крошечное отверстие я увидел иконостас - прямо напротив семьи, собравшейся вокруг мерцающего в открытой печи огня.
Что за зрелище! Среди десятков свечных огарков и глиняных ламп с горящим жиром стояли, прислоненные к стене, около двадцати икон, некоторые - в золотых рамах, старые, потемневшие, остальные - светлые, как будто божья сила оживила их только вчера. Среди картин были воткнуты крашеные яйца, покрытые прекрасными узорами, которые я прекрасно помнил, хотя даже с вампирским зрением находился от них слишком далеко, чтобы все увидеть. Много раз наблюдал я, как женщины расписывают к пасхе эти священные яйца, деревянными палочками накладывая тающий воск, чтобы наметить ленты, звезды, кресты или линии, обозначавшие бараньи рога, или же символ, означавший бабочку или аиста. Когда яйцо покрывалось воском, его окунали в холодный краситель поразительно густого цвета. Мне тогда казалось, что существует бесконечное разнообразие красок, а также бесконечные возможности выражения глубокого смысла в простых узорах и знаках.
Эти хрупкие, прекрасные яйца хранились для исцеления больных, или же для защиты от бури. Я сам прятал такие яйца в саду, на счастье, чтобы урожай был лучше. Одно из них я поместил над дверью дома, куда ушла жить моя сестра, молодая невеста.
Об этих расписных яйцах есть прекрасная легенда - пока существуют эти яйца, мир находится в безопасности от злого чудовища, которое всегда готово прийти и проглотить все, что есть в мире.
Приятно было увидеть, что эти яйца лежат в горделивом углу икон, как всегда, среди святых ликов. Я забыл этот обычай, что мне показалось не только позором, но и предвестником грядущей трагедии.
Но внезапно меня захватили святые лики, и я обо всем забыл. Я увидел, как сверкает в свете огня лик Христа, моего блестящего, нахмуренного Христа, каким я часто его рисовал. Я столько нарисовал этих картин, но как же она была похожа на ту, что я потерял в тот день в густой траве!
Но такого быть не может. Кто смог бы вернуть икону, которую я уронил, когда разбойники взяли меня в плен? Нет, конечно, это другая икона, ведь я уже говорил, что нарисовал их очень много, прежде чем родители набрались мужества отвести меня к монахам. Ведь мои иконы распространились по всему городу. Мои отец даже гордо носил их князю Михаилу в качестве даров, и сам князь сказал, что мой талант должны увидеть монахи.
Каким строгим выглядел наш Господь по сравнению с нежным, задумчивым Христом Фра Анжелико или благородным, печальным Господом Беллини! Но его согрела моя любовь! Он был Христом нашего стиля, любящим в строгих линиях, любящим в мрачных красках, любящим в манере моей земли. И его согревала любовь, которую, как я верил, он дарил мне!
Мне стало дурно. Я почувствовал, как руки господина легли мне на плечи. Он не потянул меня прочь, как я боялся. Он просто обнял меня и прижался щекой к моим волосам.
Я уже чуть было не ушел. Теперь с меня хватит. Но музыка смолкла. Та женщина, это же моя мать, не так ли? Нет, моложе, моя сестра Аня, теперь взрослая женщина; она устало заговорила о том, что мой отец смог бы опять запить, если бы им удалось спрятать от него все спиртное и привести его в чувство.
Дядя Борис усмехнулся. Иван безнадежен, сказал Борис. Ивану уже не прожить трезвым ни дня, ни ночи, ему недолго осталось. Иван отравлен спиртом, как хорошим вином, что он покупает у торговцев, продавая все, что ему удается украсть из этого дома, так и крестьянском самогоном, что он выбивает силой, по сей день оставаясь грозой округи.
У меня волосы встали дыбом. Иван, мой отец, жив? Иван остался в живых, чтобы умереть с позором? Ивана не убили в дикой степи?
Но в их темных лбах кончились и мысли о нем, и слова. Мой дядя запел новую песню, танцевальную. В этом доме танцевать было некому - все устали от тяжелой работы, женщины слепли, продолжая латать лежащую на коленях одежду. Но музыка их подбодрила, и один из них, мальчик, младше, чем я был, когда умер, да, мой младший брат, тихо прошептал молитву за моего отца, чтобы отец сегодня не замерз до смерти, свалившись пьяным в сугроб, что случалось нередко.
- Прошу тебя, приведи его домой, - шептал мальчик. Потом я услышал за своей спиной голос Мариуса - он пытался расставить все по местам и успокоить меня:
- Да, это, несомненно, правда. Твой отец жив.
Не успел он предостеречь меня, как я обошел дом и открыл дверь. Я сделал это сгоряча, не подумав, мне следовало спросить разрешения у Мариуса, но я уже говорил, что был неуправляемым учеником. Я не мог иначе.
В дом ворвался ветер. Съежившиеся фигуры вздрогнули и натянули на плечи густой мех. В пасти кирпичной печи великолепно полыхнул огонь.
Я знал, что нужно обнажить голову, в моем случае - снять капюшон, встать лицом к иконам и перекреститься, но этого я сделать не мог.
В действительности, чтобы замаскироваться, я, закрывая дверь, натянул капюшон на голову. Я прислонился к двери. Я поднес ко рту край плаща, чтобы скрыть все лицо, за исключением глаз, и, может быть, копны рыжеватых волос.
- Почему Иван запил? - прошептал я на вернувшемся ко мне старом русском языке. - Иван был в городе самым сильным. Где он сейчас?
Мое вторжение вызвало только настороженность и злобу. Пламя в печи затрещало и заплясало, пожирая свежий воздух. Иконостас сам по себе казался костром сияющих огней - светлые лики и разбросанные между ними свечи, пламя другого, вечного характера. В дрожащем свете я ясно видел лицо Христа, казалось, он не сводил с меня глаз, пока я стоял у двери.
Дядя поднялся и сунул гусли в руки маленького, незнакомого мне мальчика. Я увидел, что в тени на своих кроватках садились дети. Я увидел, как в темноте поблескивают их обращенные ко мне лица. Те же, кто сидел на свету, сбились вместе и посмотрели мне в лицо.
Я увидел свою мать, иссохшую, унылую, как будто с момента моего исчезновения минули века - настоящая старуха в углу, вцепившаяся в коврик, прикрывавший ее колени. Я всматривался в нее, пытаясь разгадать причины расстройства ее здоровья. Беззубая, дряхлая, большие, стертые, блестящие от работы костяшки пальцев - может быть, просто работа слишком быстро сводила ее в могилу.
На меня обрушилось огромное скопление мыслей и слов, словно меня осыпали ударами. Кто ты - ангел, дьявол, ночной гость, ужас тьмы? Я увидел, как поспешно они поднимают руки, осеняя себя крестным знамением. Но в их мыслях я прочел ясный ответ на свой вопрос.
Кто не знает, что Иван-охотник стал Иваном Кающимся, Иваном-пьяницей, Иваном-сумасшедшим из-за последствий того дня в степи, когда он не смог остановить татарских разбойников, похитивших его любимого сына Андрея?
Я закрыл глаза. То, что с ним случилось, хуже смерти! А я даже ни разу не поинтересовался, ни разу не посмел помыслить о том, что он жив, или же меня недостаточно волновала его судьба, чтобы надеяться, что он выжил, чтобы задуматься, что ждет его, если он выжил? По всей Венеции разбросаны лавки, где я мог бы набросать ему письмо, письмо, которое знаменитые венецианские купцы могли бы довезти до какого-нибудь порта, откуда его доставили бы по назначению по прославленным ханским почтовым дорогам.
Я все это знал. Это знал маленький эгоист Андрей, знал все подробности, которые, должно быть, так прочно сковали его прошлое, что он чуть не забыл его. Я мог бы написать:
Семья моя, я жив, я счастлив, хотя никогда и не смогу вернуться домой. Примите эти деньги, что я посылаю для моих братьев, сестер и матери…
Но с другой стороны, откуда мне было знать? Прошлое для меня превратилось в мучительный и хаос.
Стоило ожить самой тривиальной картине, как она перерастала в пытку.
Передо мной стоял мой дядя. Такой же здоровый, как мой отец, он был хорошо одет - в подпоясанную кожаную рубаху и валенки. Он спокойно, но строго просмотрел на меня.
- Кто вы, чтобы так приходить в наш дом? - спросил он. - Что за князь стоит перед нами? Вы принесли нам вести? Тогда говорите, и мы простим вас за то, что вы сломали замок на нашей двери.
Я затаил дыхание. У меня не осталось вопросов. Я понял, что смогу найти Ивана-пьяницу. Что он - в харчевне с рыбаками и торговцами мехами, так как он других закрытых помещений не переносил, за исключением дома. Левой рукой я нащупал кошель, который всегда носил, как положено, на поясе. Я сорвал его и протянул этому человеку. Он бросил на него взгляд. Потом он оскорбленно выпрямился и отступил.
И тогда мне показалось, что он слился с нарочитой обстановкой дома. Я увидел весь дом. Я увидел резную мебель, гордость смастерившей ее семьи, резные деревянные кресты и подсвечники, поддерживающие многочисленные свечи. Я увидел символические росписи, украшавшие деревянные рамы на окнах, полки с расставленными на них красивыми домашними горшками, котелками и мисками.
Тогда я увидел всю семью в свете их чувства собственного достоинства - женщин с вышивкой, и тех, кто штопал одежду, и вспомнил с чувством успокоения стабильность и теплоту их повседневной жизни. Но как же это уныло, как ужасно грустно в сравнении с тем миром, который знал я! Я сделал шаг вперед, опять протянул ему кошель, и произнес сдавленным голосом, все еще прикрывая лицо:
- Умоляю вас, окажите мне любезность, чтобы я смог спасти свою душу. Это от вашего племянника, Андрея. Он сейчас далеко, далеко, в той стране, куда его увезли работорговцы, и он уже не вернется домой. Но он живет хорошо и должен разделить с семьей то, что у него есть. Он велел мне рассказать ему, кто из вас жив, а кто умер. Если я не отдам вам эти деньги, если вы их не возьмете, я буду проклят и попаду в ад.
Словесного ответа не последовало. Но их мысли сказали мне все, что нужно. Я все выяснил. Да, Иван жив, а теперь я, странный гость, говорю, что Андрей тоже не умер. Иван оплакивал сына, который не только выжил, но и процветал. Жизнь в любом случае трагедия. Известно только одно - всех ждет смерть.
- Я вас умоляю, - сказал я.
Мой дядя принял протянутый кошель, но с сомнением. Он был полон золотых дукатов, которые принимали повсюду.
Я уронил плащ и стянул левую перчатку, а потом - кольца, унизывающие каждый палец. Опал, оникс, аметист, топаз, бирюза. Я прошел мимо мужчины и мальчиков к дальнему углу у печи и почтительно положил их на колени поднявшей глаза старушки, моей матери.
Я понял, что через секунду она меня узнает. Я снова закрыл лицо, но левой рукой вынул из-за пояса кинжал. Это был всего лишь короткий “мизерикорд”, кинжальчик, которым воин на поле боя расправляется с жертвой, если она слишком сильно ранена, чтобы спастись, но еще не умерла. Декоративная вещица, скорее украшение, чем оружие, и его позолоченные ножны густо усыпали безупречные жемчужины.
- Это вам, - сказал я, - матери Андрея, которая всегда любила свои бусы из речного жемчуга. Возьмите это, ради спасения его души. - Я положил кинжал у ног матери.
Потом я поклонился, низко-низко, так, что голова почти коснулась пола, и вышел, не оборачиваясь, закрыв за собой дверь, но задержался снаружи, слушая, как они вскочили со своих мест и столпились вокруг нее, чтобы посмотреть кольца и кинжал, а кто-то пошел починить засов.
Охватившие меня эмоции лишили меня сил. Но ничто не помешало бы мне сделать то, что я решил сделать. Я не поворачивался к Мариусу, потому что просить его поддержки или согласия в этом деле было бы малодушием. Я спустился по слякотной заснеженной улице через грязное месиво, к прибрежной харчевне, где, как я думал, мог находиться мой отец.
Ребенком я чрезвычайно редко переступал порог этого дома, и то лишь в тех случаях, когда нужно было позвать отца домой. У меня практически не сохранилось о нем воспоминаний - я только помнил, что там пили и ругались чужеземцы.
Харчевня располагалась в длинном здании, построенном из тех же необработанных бревен, что и мой дом, с той же глиной в качестве скрепляющего материала, швы и трещины неизбежно пропускали ужасный холод. Крыша была очень высокой, с шестью ярусами, чтобы выдерживать вес снега, с карниза свисали сосульки, как и с крыши моего дома.
Меня восхищало, что люди могут так жить, что даже холод не вынуждает их построить более долговечное и более надежное укрытие, но в этом месте, как мне думалось, так было всегда, в стране бедных, больных, загруженных работой и голодных, жестокие зимы лишали их слишком многого, а короткая весна и лето приносили им слишком мало, и в результате самоотречение превратилось в высшую добродетель.
Но, может быть, я заблуждался, может быть, заблуждаюсь и сейчас. Важно то, что в этом месте господствовала безнадежность, и хотя оно не было уродливо, поскольку нет уродства в дереве, в грязи, в снеге и в печали, красоты там тоже не было, за исключением икон и далекого силуэта элегантных куполов стоявшего на вершине горы Софийского собора, выделявшегося на фоне усеянного звездами неба. И этого мало.
Войдя в харчевню, я прикинул, что в ней сидит человек двадцать - они пили и разговаривали с удивившей меня веселостью, учитывая спартанскую природу этого дома, который давал им только крышу над головой и защиту от ночи, да возможность расположиться у большого очага. Здесь их не могли приободрить иконы. Но кто-то пел, кто-то перебирал неизменных струны гуслей, кто-то играл на маленькой дудке.
Некоторые из многочисленных столов покрывали скатерти, некоторые стояли пустые, и часть посетителей, насколько я помнил, были иностранцами. Трое итальянцев, мгновенно услышал я и вычислил, что они генуэзцы. Я и не ожидал, что здесь будет так много иностранцев. Но этих людей привлекала речная торговля, и, возможно, в Киеве сейчас жилось не так уже и бедно.
За прилавком, где хозяин продавал свои запасы кружками, стояло немало бочонков пива и вина. Я заметил кучу бутылок итальянского вина, несомненно, довольно дорогого, и ящики с белым испанским вином.
Чтобы не привлекать внимания, я прошел вперед и забрался в дальний левый угол, поглубже в тень, где, может быть, итальянский путешественник в богатых мехах не будет так уж выделяться, потому что, в конце концов, красивые меха были их единственным настоящим достоянием.
Эти люди были слишком пьяны, чтобы обращать на меня внимание. Хозяин попытался пробудить в себе интерес к новому посетителю, но потом снова захрапел, подперев голову ладонью. Музыка продолжалась, пели новую думу, далеко не такую веселую, как дядя пел у нас дома, наверное, потому что музыкант очень устал. Я увидел отца.
Он растянулся во весь рост на спине, лежа на широкой голой засаленной скамье, одетый в свою короткую кожаную куртку, аккуратно укутанный в свою самую большую шубу, должно быть, когда он отвалился, остальные его укрыли. Медвежья шуба, признак относительного богатства.
Он храпел сквозь пьяный сон, от него исходили пары алкоголя, и он не шелохнулся, когда я встал рядом с ним на колени и заглянул ему в лицо.
Его щеки похудели, но сохранили розовый оттенок, однако под скулами появились впадины, а в волосах мелькала седина, наиболее заметная в усах и длинной бороде. Мне показалось, что волосы на висках поредели, а тонкие гладкие брови приподнялись, но, возможно, это была просто иллюзия. Плоть вокруг глаз была темной и мягкой. Его рук, сцепленных под шубой, я не видел, но мне было ясно, что он до сих пор полон сил, до сих пор сохранил крепкое телосложение, и любовь к спиртному не успела его уничтожить.
Внезапно я с беспокойством ощутил его жизненную энергию; от него пахло кровью, пахло жизнью, как будто мне на пути попалась потенциальная жертва. Я выбросил это из головы и только смотрел на него с любовью, думая об одном - как я рад, что он жив. Он выбрался из степей. Он спасся от разбойников, которые в тот момент казались мне вестниками смерти.
Я подтянул табурет, чтобы спокойно посидеть рядом с отцом и рассмотреть его лицо. Левую перчатку я так и не одел.
Я положил холодную руку ему на лоб, легко, не желая позволять себе вольности, и он медленно открыл глаза. Мутные, они оставались удивительно яркими, невзирая на лопнувшие сосуды и влажность, и он какое-то время спокойно смотрел на меня, не говоря ни слова, как будто не видел причин, чтобы двигаться, как будто я казался ему видением из сна.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов


Что-то правил GolDiVampire - Среда, 09 Май 2012, 01:40
GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:41 | Сообщение # 21
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Я почувствовал, что капюшон упал мне на плечи, но я не стал его останавливать. Я не видел того, что увидел он, но знал, что ему открылось - лицо его сына, чисто выбритое, как в те дни, когда он его знал, и длинные волны заснеженных распущенных каштановых волос.
За моей спиной на фоне ярко пламенеющего огня виднелись грузные силуэты посетителей - они пели, говорили. Вино текло рекой.
Ничто не мешало мне в этот момент, ничто не встало между мной и этим мужчиной, который так отчаянно старался сразить разбойников, посылая им вслед одну стрелу за другой, хотя на него самого сыпался град их собственных стрел.
- Тебя так и не ранили, - прошептал я. - Я люблю тебя и только сейчас понимаю, каким ты был сильным.
Разобрал ли он мои слова?
Он прищурился, глядя на меня, и я увидел, как он провел по губам языком. У него были яркие, как коралл, губы, просвечивавшие через густые заросли усов и бороды.
- Ранили, - сказал он низким голосом, тихим, но не слабым. - В меня попали, два раза попали, в плечо и в руку. Но они меня не убили, и Андрея не отпустили. Я упал с коня. Я поднялся. Ноги мне не задело. Я погнался за ними. Я все бежал, бежал и стрелял. Поганая стрела торчала у меня из правого плеча, вот здесь.
Из-под шубы появилась его рука, и он положил ее на темный холм его правого плеча.
- Я все равно стрелял. Я ее даже не почувствовал. Я видел, что они уходят. Они забрали его с собой. Я даже не знаю, был ли он жив. Не знаю. Зачем им было его увозить, если бы они его убили? Стрелы летели во все стороны. Настоящий дождь стрел! Их было человек пятьдесят. Все остальные погибли! Я велел остальным продолжать стрелять, не останавливаться ни на миг, не трусить, стрелять, стрелять, скакать прямо на них, пригнуться, пригнуться к коням и скакать на них. Может, так и было. Не знаю.
Он опустил веки. Он огляделся. Он захотел встать, а потом посмотрел на меня.
- Дай мне выпить. Купи что-нибудь приличное. У того мужика есть испанское белое вино. Купи мне бутылку вина. Черт возьми, в былые дни я сидел в засаде и ждал купцов там, на реке, мне никогда не приходилось ничего ни у кого покупать. Купи мне бутылку белого вина. Я вижу, ты богач.
- Ты не узнаешь меня? - спросил я.
Он посмотрел на меня в явном недоумении. Этот вопрос даже не приходил ему в голову.
- Ты из замка. Ты говоришь с литовским акцентом. Мне плевать, кто ты такой. Купи мне вина.
- С литовским акцентом? - тихо спросил я. - Какой кошмар. Наверное, это венецианский акцент, и мне очень стыдно.
- Венецианский? Тогда тебе нечего стыдиться. Видит Бог, они пытались спасти Константинополь, пытались. Все катится к черту. Мир сгорит в огне. Купи мне вина, пока он не сгорел, ладно?
Я встал. У меня остались деньги? Я все еще размышлял об этом, когда надо мной замаячила безмолвная фигура моего господина - он протянул мне бутыль испанского белого вина, откупоренную, подготовленную для моего отца.
Я вздохнул. Ее запах для меня теперь ничего не значил, но я знал, что вино отличного качества, к тому же, он этого хотел.
Тем временем он сел на скамье и уставился на бутыль в моих руках. Он потянулся за ней, забрал и принялся пить, так же жадно, как я пил кровь.
- Посмотри на меня получше, - сказал я.
- Дурак, здесь слишком темно, - ответил он. - Как я посмотрю получше? Мммм, хорошее вино. Спасибо. - Он внезапно застыл, поднеся бутыль к губам. Застыл в необычной позе. Как будто он находился в лесу и только что почувствовал приближение медведя или какого-то другого смертельно опасного зверя. Он окаменел, не выпуская бутыль из рук, шевелились только обращенные ко мне глаза. - Андрей, - прошептал он.
- Я жив, отец, - мягко сказал я. - Меня не убили. Меня похитили, чтобы продать, и продали выгодно. Потом меня увезли на корабле на юг, затем - на север, в Венецию, там я сейчас и живу.
Его глаза оставались спокойными. Им завладела удивительная безмятежность. Он был слишком пьян, чтобы протестовать или восхищаться дешевым сюрпризом. Напротив, истина закралась в его душу и захлестнула его единой волной, и он сумел понять каждое ее ответвление - что я не страдал, что я богат, что я живу хорошо.
- Я пропал, - продолжил я тем же ласковым шепотом, который мог услышать только он. - Да, я пропал, но меня нашел другой человек, добрый человек, он вернул меня к жизни, и с тех пор я никогда не страдал. Отец, я проделал долгий путь, чтобы сказать тебе об этом. Я и не знал, что ты жив. Мне и не снилось, что ты жив. То есть, я решил, что ты погиб в тот день, когда рухнул весь мой мир. А теперь я пришел сюда, чтобы сказать тебе - ты никогда, никогда не должен из-за меня горевать.
- Андрей, - прошептал он, но его лицо не изменилось. На нем проявилось только степенное удивление. Он неподвижно сидел, положив руки на бутылку, которую поставил на колени, распрямив огромные плечи, а его развевающиеся рыже-седые волосы, длиннее, чем я когда-либо видел, сливались с мехом его шубы.
Он был красивым мужчиной, красивым. Чтобы понять это, мне потребовались глаза монстра. Мне потребовалось зрение демона, чтобы увидеть силу в его глазах в сочетании с мощью гигантского тела. Только налитые кровью глаза выдавали его слабость.
- Теперь забудь меня, отец, - сказал я. - Забудь меня, как будто меня отослали монахи. Но помни, что только из-за тебя я никогда не буду погребен в земляных монастырских могилах. Нет, может быть, со мной случится что-то другое. Но от этого я не пострадаю. Благодаря тебе, потому что ты не стал этого терпеть и пришел в тот день потребовать, чтобы я поехал с тобой, чтобы я стал твоим сыном.
Я повернулся, чтобы уйти. Он метнулся вперед, сжимая левой рукой бутыль за горлышко, а могучей правой рукой схватил меня за запястье. С былой силой он потянул меня вниз, к себе, и прижался губами к моей склоненной голове.
Господи, только бы он не понял! Не дай ему почувствовать, как я изменился. Я в отчаянии закрыл глаза.
Но я был молодым, далеко не таким жестким и холодным, как мой господин, нет, и наполовину не таким, даже на четверть. Он почувствовал только, что у меня мягкие волосы, и, может быть, мягкая, но холодная, как лед, благоухающая зимой кожа.
- Андрей, мой ангел, мой талантливый, золотой сынок! - Я повернулся и крепко обнял его левой рукой. Я расцеловал всю его голову, так, как ни за что не сумел бы ребенком. Я прижал его к сердцу.
- Отец, не пей больше, - сказал я ему на ухо. - Вставай, стань опять охотником. Стань самим собой, отец.
- Андрей, мне в жизни никто не поверит.
- А кто посмеет это сказать, если ты будешь таким, как раньше? - спросил я.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Я крепко сжал губы, чтобы он ни в коем случае не заметил подаренные мне вампирской кровью острые зубы, крошечные зловещие вампирские зубы, которые непременно увидит такой проницательный человек, как он, прирожденный охотник.
Но он не искал подобных недостатков. Он искал только любви, а любовь мы смогли дать друг другу.
- Мне пора идти, у меня нет выбора, - сказал я. - Я тайно улучил момент, чтобы прийти к тебе. Отец, расскажи маме, что это я приходил в дом, что это я отдал ей кольца и передал твоему брату деньги.
Я отстранился. Я сел рядом с ним на скамью, поскольку он спустил ноги на пол. Я стянул правую перчатку и посмотрел на свои кольца - их было семь или восемь, каждое из золота или серебра, богато украшенные камнями, и стащил их с пальцев одно за другим под его громкие протестующие стоны, и вложил их в его ладонь. Какая же она была мягкая и горячая, раскрасневшаяся, живая.
- Забери их, у меня из море. Я напишу тебе и пришлю тебе еще, еще, чтобы тебе никогда не приходилось ничего делать, только то, что ты любишь - скакать, охотиться, рассказывать у огня повести о старых временах. Купи себе хорошие гусли, купи книги для малышей, если хочешь, купи, что хочешь.
- Мне ничего не нужно; мне нужен ты, сынок.
- Да, а мне нужен ты, отец, но нам ничего не осталось, кроме этой ограниченной возможности.
Я взял в обе руки его лицо, показав свою силу, наверное, неблагоразумно, но тем самым я заставил его сидеть на месте, пока целовал его, а затем, тепло обняв его на прощание, я поднялся.
Я так быстро вылетел из комнаты, что он наверняка ничего не заметил, разве только увидел, как захлопнулась дверь.
Пошел снег. В нескольких ярдах я увидел своего господина и пошел ему навстречу, и мы вместе начали подниматься на гору. Я не хотел, чтобы отец вышел на улицу. Я хотел исчезнуть, и чем быстрее, тем лучше.
Я уже собрался попросить его, чтобы мы перешли на вампирскую скорость и покинули Киев, когда увидел, что к нам бежит чья-то фигурка. Это оказалась маленькая женщина, чьи тяжелые длинные меха волочились по мокрому снегу. В руках она держала какой-то яркий предмет.
Я застыл на месте, господин ждал меня. Это моя мать пришла меня повидать. Это моя мать пробиралась к харчевне, неся в руках обращенную лицом ко мне икону с изображением нахмуренного Христа, ту самую, на которую я так долго смотрел сквозь трещину в стене.
Я затаил дыхание. Он подняла икону за оба угла и вручила ее мне.
- Андрей, - прошептала она.
- Мама, - сказал я. - Прошу тебя, оставь ее для малышей. - Я обнял ее и поцеловал. Она состарилась, ужасно состарилась. Но это произошло из-за рождения детей, они вытянули из нее все силы, пусть даже младенцев приходилось хоронить на маленьких участках земли. Я подумал, скольких детей она потеряла в течение моего детства, а сколько их было до моего рождения? Она называла их своими ангелочками, своих младенцев, слишком маленьких, чтобы выжить. - Оставь ее, - сказал я. - Сохрани ее в семье.
- Хорошо, Андрей, - ответила она. Она смотрела на меня бледными, страдающими глазами. Я видел, что она умирает. Я внезапно понял, что ее снедает не просто возраст, не тяготы деторождения. Ее снедает внутренняя болезнь, она действительно скоро умрет. Глядя на нее, я почувствовал настоящий ужас, ужас за весь смертный мир. Просто утомительная, заурядная, неизбежная болезнь.
- Прощай, милый ангел, - сказал я.
- И ты прощай, мой милый ангел, - ответила она. - Мое сердце и душа радуются, видя, какой ты стал гордый князь. Но покажи мне, ты правильно крестишься?
С каким отчаянием она это сказала! Она говорила то, что лежало у нее на душе. Она попросту спрашивала - не приобрел ли я свои бесспорные богатства, перейдя в западную веру? Вот что ее волновала.
- Мама, это несложное испытание. - Я перекрестился по нашему обычаю, по-восточному, справа налево, и улыбнулся.
Она кивнула. Потом она осторожно извлекла какую-то вещь из своего тяжелого шерстяного платья и протянула мне, выпустив ее только тогда, когда я подставил сложенные ладони. Это было крашеное пасхальное яйцо, темное, рубиново-красное.
Прекрасное, изящно расписанное яйцо. Его по всей длине оплетали желтые ленты, а в месте их пересечения было нарисована настоящая роза - или восьмиконечная звезда. Я посмотрел на него и кивнул ей.
Я достал платок из тонкого фламандского льна и обернул им яйцо, окружив его со всех сторон мягкой тканью, а потом честно опустил эту незначительную тяжесть в складки свей туники, под куртку и плащ.
Я наклонился и еще раз поцеловал ее в мягкую сухую щеку.
- Мама, - сказал я, - ты для меня - радость всех печалей!

- Милый мой Андрей, - ответила она, - ступай с Богом, если так нужно. - Она посмотрела на икону. Она хотела, чтобы я ее рассмотрел. Она развернула икону, чтобы я мог взглянуть на блестящее золотое лицо Господа, такое же бледное и прекрасное, как и в тот день, когда я нарисовал его для нее. Только я рисовал его не для нее. Нет, это была та самая икона, которую я в тот день повез в степи.
Настоящее чудо, что отец привез ее с собой домой, за многие мили от сцены ужасного поражения. Но с другой стороны, почему бы и нет? Почему бы такому человеку этого не сделать?
На икону падал снег. Он падал на суровый лик Спасителя, как по волшебству засиявший под моей быстрой кистью, лицо, чей строгий гладкий рот и слегка нахмуренные брови символизировали любовь. Христос, мой Господь, умел выглядеть еще строже, взирая с мозаик Сан-Марко. Христос, мой Господь, казался не менее строгим на многих старинных картинах. Но Христос, мой Господь, каков бы ни был его образ, в каком бы его ни рисовали стиле, был полон безграничной любви.
Снег повалил хлопьями, и они таяли, касаясь его лица.
Я испугался за него, за хрупкую деревянную доску, за блестящий лакированный образ, предназначенный для того, чтобы сиять во все времена. Но она тоже об этом подумала и быстро загородила шубой икону от мокрого тающего снега. Больше я ее не видел.
Но найдется ли теперь тот, кто будет спрашивать, что значит для меня икона? Найдется ли тот, кто спросит, почему, когда я увидел лицо Христа на покрывале Вероники, когда Дора высоко подняла покрывало, принесенное из Иерусалима в часа страстей Христовых самим Лестатом, прошедшее через ад, чтобы попасть в наш мир, почему я упал на колени и вскричал: “Это Господь!”?


11


Обратный путь из Киева казался мне путешествием во времени, вернувшим меня туда, где находилось мое настоящее место. По возвращении вся Венеция, казалось мне, сияла блеском обитой золотом комнаты, где располагалась моя могила. Как в тумане, блуждал я целыми ночами по городу, в обществе Мариуса, или один, упиваясь свежим воздухом Адриатики и внимательно осматривая потрясающие здания и муниципальные дворцы, к которым за последние несколько лет уже успел привыкнуть.
Вечерние церковные службы притягивали меня, как мед притягивает муху. Я впитывал хоровое пение, распевы священников, но прежде всего - радостное, чувственное восприятие паствы, проливавшие целительный бальзам на те части моего тела, с которых сорвало кожу возвращение в Печерскую лавру.
Но в самой глубине души я сохранил негаснущий, жаркий огонь благоговения перед русскими монахами из Печерской лавры. Мельком увидев несколько слов святого брата Исаака, я находился под постоянным впечатлением от его учений - брат Исаак, раб божий, отшельник, способный видеть духов, жертва дьявола и его победитель во имя Христа.
Вне всякого сомнения, я обладал религиозной душой и, получив на выбор две великих модели религиозного мышления, отдавшись войне между этими двумя моделями, я разжег войну внутри себя, поскольку с одной стороны я не намеревался отказаться от роскоши и великолепия Венеции, сияющей в веках красоты уроков Фра Анжелико и потрясающих достижений его последователей, творивших Красоту во имя Христа, я втайне канонизировал проигравшего в моей битвы благословенного Исаака, который, как воображал мой юный мозг, избрал истинный путь, ведущий к Богу.
Мариус знал о моей борьбе, он знал, какую власть имеет надо мной Киев, он знал, что все это для меня жизненно важно. Никто за всю мою жизнь лучше его не понимал, что каждое существо сражается с собственными ангелами и дьяволами, каждое существо становится жертвой необходимого набора ценностей, одной темы, без которой немыслимо жить настоящей жизнью.
Для нас жизнью была жизнь вампиров. Но она оставалась во всех отношениях жизнью, причем жизнью чувственной, жизнью плотской. Я не мог укрыться в ней от давления и наваждений, мучивших меня в смертной детстве. Напротив, они теперь усилились.
Через месяц после возвращения я понял, что задал тон новому подходу к окружающему миру. Да, я погрязну в пышной красоте итальянской живописи, музыки и архитектуры, но делать это буду с рвением русского святого. Я превращу все чувственные переживания в добро и чистоту. Я буду учиться, я достигну нового уровня понимания, я буду с новым сочувствием относиться к окружающим меня смертным, и ни на миг не прекращу давить на себя, чтобы душа моя стала, по моим представлениям, хорошей.
Быть хорошим прежде всего означало быть добрым; быть мягким. Ничего не упускать зря. Рисовать, читать, учиться, даже молиться, хотя я толком не знал, кому молюсь, а также пользоваться каждой возможностью поступать великодушно с теми смертными, кого я не убивал.
Что касается тех, кого я убивал, с ними необходимо расправляться милосердно, и мне предстояло достичь небывалых вершин милосердия, чтобы не причинить жертве боли, не вызывать в ее душе смятения, по возможности ловить жертву в ловушку чар, наложенными либо моим мягким голосом, либо глубокими глазами, созданными для выразительных взглядов, либо какой-то иной силой, которой я, видимо, обладал, и которую был в состоянии развить, силой проникать своими мыслями в мысли бедного беспомощного смертного и помогать ему вызывать собственные успокаивающие душу картины, чтобы смерть становилась восторженной вспышкой пламени, а наступившая тишина - блаженством.
Я также сосредотачивался на том, чтобы наслаждаться кровью, проникать глубже, дальше бурной потребности собственной жажды, чувствовать вкус жизненно важной жидкости, которой я лишал мою жертву, в полной мере прочувствовать, что она несет в себе к неизбежному концу - судьбу смертной души.
Мои занятия с господином на какое-то время прекратились. Но в конце концов он ласково пришел ко мне и сказал, что пора начать серьезно заниматься, что нас ждут определенные вещи.
- У меня свои занятия, - сказал я. - Ты прекрасно это знаешь. Тебе известно, что я не слоняюсь без дела, ты знаешь, что мой ум так же голоден, как и мое тело. Так что оставь меня в покое.
- Все это прекрасно, маленький господин, - доброжелательно сказал он, - но ты должен вернуться в школу, которую я для тебя устроил. Тебе нужно многому у меня учиться.
Пять ночей я его отталкивал. Потом, когда я дремал на его кровати, уже после полуночи, так как ранний вечер я провел на Пьяцца Сан-Марко на большом празднестве, слушая музыкантов и наблюдая за жонглерами, я подскочил от неожиданности, когда его хлыст обрушился на мои ноги.
- Просыпайся, дитя, - сказал он.
Я перевернулся и поднял голову. Я был поражен. Он стоял надо мной, скрестив руки, держа наготове длинный хлыст. Он был одет в длинную подпоясанную тунику из фиолетового бархата, а волосы убрал назад и перевязал у основания шеи.
Я отвернулся от него. Я решил, что он устраивает сцену, и в результате уйдет. Но хлыст снова опустился со свистом, и на сей раз на меня обрушилась лавина ударов.
Я чувствовал удары так, как никогда не чувствовал их в смертной жизни. Я стал сильнее и приобрел повышенную сопротивляемость, но на долю секунды каждый удар прорывал мою сверхъестественную оборону и вызывал крошечный взрыв боли.
Я пришел в бешенство. Я попытался выбраться из постели и, скорее всего, ударил бы его, так меня разозлило подобное обращение. Но он поставил колено мне на спину и продолжал хлестать меня, пока я не закричал.
Тогда он встал и, потянув меня за воротник, поставил меня на ноги. Меня трясло от гнева и смятения.
- Хочешь еще? - спросил он.
- Не знаю, - ответил я, сбрасывая его руку, и он с легкой усмешкой уступил. - Наверное! То мое сердце тебя беспокоит больше всего на свете, то ты обращаешься со мной, как со школьником. Так?
- У тебя было достаточно времени горевать и плакать, - сказал он, - чтобы переоценить все, что ты получил. Теперь возвращайся к работе. Иди к столу и будь готов писать. Или я еще раз тебя выпорю.
Я разразился целой тирадой.
- Я не собираюсь терпеть такое обращение; для этого не было абсолютно никакой необходимости. Что мне писать? В душе я исписал тома. Ты думаешь, что можно загнать меня в мерзкие рамки послушного ученика, ты считаешь, что это самый подходящий вариант для переворота в моих мыслях, который мне нужно обдумать, ты думаешь…
Он дал мне пощечину. У меня закружилась голова. Когда ко мне вернулась ясность зрения, я посмотрел ему в глаза.
- Я хочу вернуть твое внимание. Я хочу, чтобы ты закончил свои медитации. Садись за стол и напиши мне вкратце, что значило для тебя твое путешествие, и что ты теперь здесь видишь такого, чего раньше не видел. Пиши сжато, воспользуйся самыми точными уподоблениями и метафорами, пиши аккуратно и быстро.
- Примитивная тактика, - пробормотал я. Но в моем теле еще отдавалось эхо ударов. Совсем по-другому, чем боль смертного тела, но тоже неприятно, и мне было противно.
Я уселся за стол. Я собирался написать что-нибудь погрубее, например: “Я узнал, что я - раб тирана”. Но подняв глаза и увидев, что он стоит рядом с хлыстом в руке, я передумал.
Он знал, что сейчас наступил самый подходящий момент, чтобы подойти и поцеловать меня. Что он и сделал, и я осознал, что поднял лицо навстречу его поцелую еще раньше, чем он успел наклонить голову. Это его не остановило.
Я испытал сокрушительное счастье, уступая ему. Я поднял руки и обнял его за плечи.
После нескольких долгих сладостных минут он отпустил меня, и тогда я действительно написал много предложений, описывая примерно то же, что я уже объяснял. Я писал о том, что во мне воюют плотское и аскетическое начала; я писал о том, что моя русская душа стремится к высшему уровню экзальтации. Я достигал его, когда писал иконы, но иконы удовлетворяли потребности моего чувственного начала благодаря своей красоте. И по мере того, как я писал, я впервые начал понимать, что древнерусский стиль, византийский стиль, сам по себе воплощает борьбу между чувственным началом и аскетизмом - сдержанные, плоские, дисциплинированные фигуры среди ярких красок, и в целом представляющие собой настоящую усладу для глаз, одновременно символизируя самоотречение.
Пока я писал, господин ушел. Я это сознавал, но не обращал внимания. Я глубоко погрузился в рукопись, и постепенно я отошел от анализа и начал рассказывать старую повесть.

В древние времена, когда на Руси не знали Иисуса Христа, Владимир, великий киевский князь - а в те дни Киев был великолепным городом - послал своих посланников изучить три религии Господа: мусульманскую, которая, по мнению этих людей, дурно пахла и отдавала безумием; религию папского Рима, в которой эти люди не видели никакого великолепия; и, наконец, византийское христианство. В Константинополе русским показали удивительные церкви, где греческие католики поклонялись своему Богу, и они сочли эти здания такими прекрасными, что не могли понять, попали ли они на небеса или остались на земле. Никогда еще русские не видели подобной красоты; они исполнились уверенности, что Господь пребудет среди людей в религии Константинополя, поэтому на Руси приняли именно такое христианство. Таким образом, именно в красоте зародилась наша русская церковь.
Прежде в Киеве можно было найти то, что стремился воссоздать Владимир, но Киев сейчас лежит в руинах, а в Константинополе турки захватили храм Святой Софии, и приходится ехать в Венецию, чтобы посмотреть на великую Теотокос, деву-богородицу, и ее сына, когда он становится Пантократором, божественным Творцом. В Венеции, в искрящихся золотых мозаиках и в мускулистых изображениях новой эпохи я нашел то самое чудо, которое принесло свет Господа нашего Иисуса Христа в страну, где я родился, свет Господа нашего Иисуса Христа, и по сей день горящий в лампадах Печерской лавры.

Я положил перо. Я оттолкнул страницу, уронил голову на руки и тихо заплакал про себя в темной тишине спальни. Мне было все равно, пусть меня бьют, пинают ногами или игнорируют.
В конце концов Мариус пришел за мной и отвел меня в наш склеп, и теперь, несколько веков спустя, я осознаю, что я навсегда запомнил те уроки, потому что он в ту ночь заставил меня писать.
На следующую ночь, прочтя все, что я написал, он сокрушался, что избил меня, и сказал, что ему сложно обращаться со мной не как с ребенком, но я не ребенок. Скорее, я дух, в чем-то похожий на ребенка - наивный, маниакально преследующий определенные темы. Он никогда не думал, что будет так меня любить.
Из-за истории с хлыстом мне хотелось держаться отчужденно и надменно, но я не смог. Я только удивлялся, что его прикосновения, его поцелуи, его объятья теперь значат для меня даже больше, чем при жизни.




Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:42 | Сообщение # 22
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
12


Жаль, что я не могу оставить счастливую картину нашей с Мариусом жизни в Венеции и перейти к современной эпохе, к Нью-Йорку. Я хочу продолжить с того момента в нью-йоркском доме, когда Дора подняла перед собой покрывало Вероники, реликвию, принесенную Лестатом из его путешествия в преисподнюю, поскольку тогда мой рассказ разделится на две четкие половины - о том, каким я был ребенком и каким стал верующим, и о том существе, каким я являюсь сейчас.
Но нельзя так легко себя обманывать. Я знаю - все, что произошло с Мариусом и со мной в месяцы, последовавшие за нашим путешествием в Киев, - неотъемлемая часть моей жизни.
Ничего не поделаешь, придется пересечь Мост вздохов в моей жизни, длинный темный мост протяженностью в несколько веков моего мучительного существования, связывающий меня с современным миром. Тот факт, что Лестат уже так хорошо описал мою жизнь во время этого перехода, не означает, что я могу отделаться, не добавив от себя ни слова, и прежде всего не подтвердить, что я триста лет пробыл рабом Господа Бога.
Жаль, что мне не удалось избежать подобной участи. Жаль, что Мариусу не удалось спастись от того, что с нами случилось. Теперь совершенно ясно, что он пережил наше расставание с намного большей прозорливостью и силой, чем я. Но он был мудрецом и прожил много веков, а я был еще маленьким.
Никакое предзнаменование грядущих событий не омрачало наших последних месяцев в Венеции. Он с твердой решимостью продолжал преподавать мне свои уроки.
Одной из самых важных задач было научиться притворяться смертным среди людей. После своего превращения я не очень близко общался с другими учениками, и совершенно избегал общества моей любимой Бьянки, перед которой я был в огромном долгу не только за прошлую дружбу, но и за то, что она выхаживала меня, когда я так сильно болел.
Теперь же я должен был столкнуться с Бьянкой лицом к лицу, так велел Мариус. Именно мне предстоял написать ей вежливое письмо, объясняя, что из-за своей болезни я не мог зайти к ней раньше.
И вот рано вечером, после быстрой охоты, где я выпил кровь двух жертв, мы, нагрузившись подарками, отправились ее навестить и застали ее в окружении английских и итальянских друзей.
Мариус по этому случаю оделся в элегантный темно-синий бархат и, что было для него необычно, в плащ того же цвета, а меня заставил надеть свои любимые небесно-голубые вещи. Я нес ей корзину с винными ягодами и сладкими пирожными.
Ее дверь была, как всегда, открыта, и мы скромно вошли, но она сразу же нас заметила.
Едва увидев ее, я ощутил душераздирающую потребность в определенного рода близости, то есть, мне захотелось рассказать ей обо всем, что произошло! Конечно, это было запрещено, и Мариус настаивал, что я должен научиться любить ее, не доверяясь ей.
Она поднялась и подошла ко мне, обняла и приняла обычные пылкие поцелуи. Я сразу же понял, почему Мариус в тот вечер настоял на двух жертвах. От крови мое тело потеплело и вспыхнуло.
Бьянка не почувствовала ничего, что могло бы ее испугать. Она обвила мою шею своими шелковыми руками. В тот вечер она блистала в желтом шелковом платье, усыпанном вышитыми розами, едва прикрывавшим белую грудь, что могла себе позволить только куртизанка.
Когда я начал целовать ее, следя за тем, чтобы скрыть свои крошечные клыки, я не почувствовал голода, поскольку крови жертв мне хватило с лихвой. Я целовал ее с любовью, только с любовью, мои мысли быстро перенеслись к жарким эротическим воспоминаниям, а мое тело, безусловно, проявило ту же настойчивость, что и в прошлом. Мне хотелось всю ее потрогать, как слепой может потрогать скульптуру, чтобы с помощью рук лучше увидеть каждый изгиб.
- О, да ты не просто поправился, ты в прекрасной форме, - сказала Бьянка. - Проходите, проходите оба, вы с Мариусом, идемте в соседнюю комнату.
Она небрежно махнула гостям, и без нее способным себя занять - они болтали, спорили, играли в карты, разбившись на небольшие группы. Она потянула нас за собой в более интимную гостиную, смежную со спальней, комнату, забитую устрашающе дорогими дамастовыми креслами и кушетками, и велела мне садиться.
Я вспомнил про свечи, что к ним никогда не следует приближаться, что я должен держаться в тени, чтобы никакой смертный не мог воспользоваться оптимальными условиями и рассмотреть мою изменившуюся, безупречную кожу.
Это оказалось не так уже сложно, поскольку она, несмотря на свою любовь к свету и склонность к роскоши, расставляла канделябры по разным углам для создания настроения.
Чем меньше света, тем меньше будет заметен блеск моих глаз; это я тоже знал. И чем больше говорить, тем больше я буду оживляться, тем больше я буду похож на человека.
Молчание и неподвижность опасны для нас, учил меня Мариус, ибо в неподвижности мы кажемся смертным безупречными, неземными, а в результате даже несколько жуткими, так как они чувствуют, что мы не те, за кого себя выдаем.
Я выполнял все эти правила. Но меня охватило волнение - ведь я никогда не смогу рассказать ей, что со мной сделали! Я заговорил. Я объяснил ей, что болезнь полностью утихла, но Мариус, куда более мудрый, чем любой врач, прописал мне отдых и уединение. Когда я не лежал в постели, я был один и пытался восстановить силы.
- Держись как можно ближе к правде, так ложь получится лучше, - учил меня Мариус. Теперь я следовал его указаниям.
- А я-то уже думала, что я тебя потеряла, - сказала она. - Когда ты, Мариус, прислал мне известия, что он выздоравливает, я сперва даже не поверила. Я решила, что ты хочешь смягчить неизбежный удар.
Она была прелестна, настоящий цветок. Ее светлые волосы разделялись на пробор, густые локоны с обеих сторон унизывал жемчуг, а инкрустированный жемчугом гребень стягивал их на затылке. Остальные локоны падали на плечи в стиле Ботичелли, ручейками блестящего золота.
- Ты вылечила его, как только мог вылечить человек, - сказал ей Мариус. - В мою задачу входило дать ему некоторые старые лекарства, кроме меня, о них никто не знает. А потом я дал лекарствам время сделать свое дело. - Он говорил искренне, но мне он показался грустным.
Меня охватила ужасная печаль. Я не мог рассказать ей, кем я стал, не мог рассказать, что теперь она видится мне по сравнению с нами совсем другой, яркой, светонепроницаемой благодаря человеческой крови, что ее голос приобрел новый, чисто человеческий тембр, от которого с каждым произнесенным ей словом мои уши ощущают нежный толчок.
- Ну, теперь вы оба здесь, и должны оба приходить почаще, - сказала она. - Давайте больше не допускать таких долгих расставаний. Мариус, я бы пришла к тебе, но Рикардо сказал мне, что ты хочешь тишины и покоя. Я бы сидела с Амадео в любом состоянии.
- Я знаю, милая, - сказал Мариус. - Но, как я и сказал, ему требовалось одиночество, а твоя красота опьяняет, да и твои слова - более сильный стимул, чем тебе кажется. - В его речи не присутствовало оттенка лести, она больше походила на искреннюю исповедь.
Она немного грустно покачала головой.
- Выяснилось, что без вас Венеция мне не дом. - Она осторожно посмотрела в сторону передней гостиной. - Мариус, ты освободил меня от тех, кто имел надо мной власть.
- Это было довольно легко, - сказал он. - На самом деле, это доставило мне удовольствие. Как же они были гнусны, твои, если не ошибаюсь, родственники, и как они стремились использовать твою репутацию несравненной красавицы в своих запутанных финансовых делах.
Он покраснела, и я поднял руку, умоляя его быть поосторожнее в выражениях. Теперь я понимал, что во время бойни в обеденном зале флорентинца он прочел в мыслях жертв вещи, о которых я и не подозревал.
- Родственники? Может быть, - сказала она. - Мне удобнее было забыть об этом. Но без колебаний могу сказать, что они представляли страшную опасность для тех, кого они вынуждали брать дорогие займы и заманивали в опасные авантюры. Мариус, со мной произошли странные вещи, вещи, на которые я никогда не рассчитывала.
Мне нравилось серьезное выражение нежных черт ее лица. Она казалась мне слишком красивой, чтобы обладать мозгами.
- Я становлюсь богаче, - сказала она, - поскольку могу оставлять себе большую часть своего собственного дохода, а люди, вот что самое странное, люди, а благодарность за то, что нашего банкира и вымогателя больше нет, осыпают меня бесчисленными подарками, золотом и драгоценными камнями, да, даже это ожерелье, посмотри, видишь, это все морской жемчуг, одного размера, здесь его целая веревка, и все это мне просто дарят, хотя я сто раз уверяла их, что не имеют к тем событиям никакого отношения.
- Но как же обвинения? - спросил я. - Как же опасность публичного осуждения?
- Их никто не защищает и никто не оплакивает, - быстро ответила она.
Она осыпала мою щеку новым дождиком поцелуев.
- А сегодня, до того, как вы пришли, меня, как всегда, навестили мои друзья из Верховного Совета, почитали мне новые стихи, посидели в покое, отдыхая от клиентов и бесконечных требований своих семей. Нет, не думаю, чтобы кто-то меня в чем-то обвинил, и всем известно, что в ночь, когда свершились убийства, я находилась здесь, в обществе того ужасного англичанина, Амадео, того самого, кто пытался тебя убить, кто, конечно…
- Да, что с ним? - спросил я.
Мариус посмотрел на меня и прищурился. Он легко постучал по голове облаченным в перчатку пальцем. Прочти ее мысли, хотел он сказать. Но я и помыслить об этом не мог. Слишком она была хорошенькая.
- Англичанина, - сказала она, - который исчез. Подозреваю, что он где-то утонул, что он, слоняясь пьяным по городу, свалился в канал или, еще того хуже, в лагуну.
Конечно, господин говорил мне, что позаботился обо всех осложнениях, устроенных англичанином, но я никогда не спрашивал, что конкретно он сделал.
- Значит, считается, что ты наняла убийц, чтобы расправится с англичанами? - спросил ее Мариус.
- Похоже на то, - сказала она. - Находятся и такие, кто думает, что я также устроила расправу над англичанином. Я становлюсь могущественной женщиной, Мариус.
Оба они рассмеялись, он - низким, но металлическим смехом сверхъестественного существа, она - выше, но более хрипло, благодаря человеческой крови.
Мне захотелось проникнуть в ее мысли. Я попытался поскорее прогнать эту идею прочь. Я испытывал заторможенность, совсем как с Рикардо и самыми близкими мне мальчиками. Эта способность, на самом деле, казалась мне таким ужасным вторжением в чужую личную жизнь, что я использовал ее только во время охоты, чтобы опознать злодея, которого можно убивать.
- Амадео, ты краснеешь, в чем дело? - спросила Бьянка. - У тебя горят щеки. Дай, я их поцелую. Да у тебя жар, как будто лихорадка вернулась.
- Посмотри в его глаза, ангел, - сказал Мариус. - Они чисты.
- Ты прав, - сказала она, заглядывая мне в глаза с таким откровенным и милым любопытством, что показалась мне неотразимой.
Я отодвинул желтую ткань ее платья и тяжелый бархат ее темно-зеленой накидки без рукавов и поцеловал ее обнаженное плечо.
- Да, ты выздоровел, - проворковала она влажными губами мне на ухо.
Я посмотрел на нее и проник в ее мысли; мне показалось, что я ослабил золотую пряжку под ее грудью и раздвинул ее объемные темно-зеленые бархатные юбки. Я уставился на впадинку между ее полуобнаженными грудями. В крови было дело, или в чем-то другом, но я вспомнил, какую питал к ней жаркую страсть, и я испытал ее снова, странным всеобъемлющим образом, не сосредоточенную, как раньше, в забытом органе. Мне захотелось взять в руки ее груди и медленно их целовать, возбуждая ее, в ожидании ее влаги, ее аромата, в ожидании, когда она запрокинет голову. Да, я покраснел. Я погрузился в приятное смутное забытье.
Я хочу вас, хочу сейчас же, вас с Мариусом, в моей постели, мужчину и мальчика, бога и херувима. Вот что говорили мне ее мысли, и она вспоминала меня. Я как будто увидел свое отражение в дымном зеркале, мальчика, практически голого, за исключением открытой рубашки с широкими рукавами, сидящего рядом с ней на подушках, обнажив полувозбужденный орган, готовый завершить этот процесс с помощью ее нежных губ или длинных грациозных белых пальцев.
Я выкинул это из головы. Я сосредоточил взгляд только на ее прекрасных сужающихся глазах. Она рассматривала меня, не с подозрением, но с восхищением. Она не красила губы в вульгарной манере, они были от природы ярко-розовыми, а ее длинные ресницы, подкрашенные и завитые только с помощью легкой помады, обрамляя светящиеся глаза, походили на лучи звезды.
Я хочу вас, хочу немедленно. Вот что она думала. Ее мысли ударили мне в уши. Я наклонил голову и поднял руки.
- Милый ангел, - сказала она. - Обоих! - прошептала она Мариусу. Она взяла меня за руки. - Идемте со мной.
Я был уверен, что он положит этому конец. Он предостерегал меня, чтобы я избегал близкого осмотра. Однако он только поднялся с кресла и двинулся в сторону ее спальни, распахнув обе расписных двери.
Издалека, из гостиных, доносился ровный гул разговоров и смеха. К нему добавилось пение. Кто-то играл на спинете. Все шло своим чередом.
Мы скользнули в ее постель. Меня всего трясло. Я увидел, что мой господин нарядился в плотную тунику и в красивый темно-синий камзол, на что раньше я почти не обращал внимания. На руки он надел мягкие обтягивающие темно-синие перчатки, перчатки, идеально прилегающие к пальцам, а все ноги до прекрасных остроконечных туфель скрывали плотные мягкие кашемировые чулки. Он прикрыл всю свою жесткость, подумал я.
Устроившись у изголовья кровати, он безо всяких угрызений совести помог Бьянке сесть непосредственно рядом с собой. Я отвел глаза, занимая место около нее. Но когда она обхватила ладонями мое лицо и с энтузиазмом меня поцеловала, я заметил, что он совершает одно действие, которого я раньше не видел.
Приподняв ее волосы, он, казалось, поцеловал ее сзади в шею. Этого она не почувствовала и никак не отреагировала. Однако, когда он отодвинулся, его губы были в крови. И, подняв обтянутый перчаткой палец, он растер эту кровь, ее кровь, всего несколько капель из поверхностной, разумеется, царапины, по всему лицу. Для моих глаз это выглядело как сияние жизни, но она увидит все совсем иначе.
Кровь оживила ставшие практически невидимыми поры его кожи, а также углубила линии вокруг глаз и рта, которые иначе терялись. Она в целом придала ему более человеческий вид и послужила защитой от ее приблизившихся глаз.
- Я получила вас обоих, как всегда мечтала, - тихо проговорила она. Мариус оказался прямо перед ней, подтянув ее сзади рукой, и начал целовать ее не менее жадно, чем в свое время я. Сперва я поразился и почувствовал уколы ревности, но она нашла меня свободной рукой и притянула к себе, отвернулась от Мариуса и стала целовать меня тоже.
Мариус перегнулся через нее и прижал меня к ней плотнее, чтобы я прикоснулся к ее мягким изгибам, почувствовал все тепло, исходившее от ее чувственных бедер.
Он лег на нее сверху, легко, чтобы не причинить ей неудобства весом своего тела, правой рукой поднял ее юбку и просунул пальцы между ее ног.
Это было очень дерзко. Прижимаясь к ее плечу, я смотрел, как вздымается ее грудь, а дальше виднелся крошечный, покрытый пушком холмик, который уместился в его руке.
Она окончательно забыла о всяких приличиях. Он осыпал поцелуями ее шею и ее грудь, обхватив пальцами пушок между ее ног, и она начала извиваться от неприкрытой страсти, приоткрыв рот; ее ресницы трепетали, все тело внезапно увлажнилось и источало новый, горячий аромат.
Я осознал, что чудо заключается в том, чтобы довести человеческое тело до состояния такой повышенной температуры, чтобы оно источало все эти сладкие запахи и даже интенсивное, невидимое глазу мерцание эмоций; все равно что разжигать огонь, пока не запылает костер.
Пока я целовал ее, по моему лицу разливалась кровь моих жертв. Казалось, она снова ожила, разгоряченная моей страстью, но в моей страсти не было демонической потребности. Я прижался открытым ртом к коже ее горла, накрыв то место, где виднелась артерия, словно голубая река, текущая от головы вниз. Но я не хотел причинять ей боль. Я не испытывал потребности причинять ей боль. На самом деле, обнимая ее, я испытывал только удовольствие, просовывая руку между ней и Мариусом, чтобы покрепче прижать ее к себе и покачивать, пока он продолжает играть с ней, то поднимая, то опуская пальцы на нежном холмике между ее бедер.
- Что ты меня дразнишь, Мариус, - прошептала она, тряся головой. Подушка под ней промокла и утопала в запахе ее волос. Я поцеловал ее в губы. Они впились в мой рот. Чтобы не дать ее языку обнаружить мои вампирские зубы, я сам ввел язык в ее рот. Ее вторые губы не могли бы быть приятнее, плотнее, влажнее.
- А, тогда вот так, милая, - ласково ответил Мариус, и в нее проскользнули его пальцы.
Она приподняла бедра, как будто ее поднимали его пальцы, чего ей как раз и хотелось.
- Господи, помоги мне, - прошептала она, достигая вершин страсти, ее лицо потемнело от прилившей крови, а грудь охватило розоватое пламя. Я сдвинул ткань и увидел, что краснота распространяется по всей груди, а соски затвердели и торчат вверх, как изюминки.
Я закрыл глаза и лег рядом с ней. Я отдался восприятию страсти, раскачивающей ее тело, а потом ее, когда ее огонь стал угасать, она почти погрузилась в сон. Она отвернулась от меня. Ее лицо успокоилось. Веки изящно прикрыли глаза. Она вздохнула и непринужденно приоткрыла прелестные губки.
Мариус отвел волосы с ее лица, расправил мелкие непокорные колечки,
промокшие от влаги, и поцеловал ее в лоб.
- Теперь спи и знай, что ты в безопасности, - сказал он ей. - Я всегда буду о тебе заботиться. Ты спасла Амадео, - прошептал он. - Ты не давала ему умереть до моего прихода.
Она сонно повернулась к нему и медленно открыла блестящие глаза. - Разве я недостаточно хороша для тебя, чтобы любить меня просто за мою красоту? - спросила она.
Я внезапно осознал, что она говорит об этом с горечью и удостаивает его своим доверием. Я чувствовал ее мысли!
- Я люблю тебя, и мне все равно, одеваешься ли ты в золото и жемчуг, отвечаешь ли ты мне остроумно и быстро, содержишь ли ты освещенный и элегантный дом, где я могу отдохнуть, я люблю тебя вот за это сердце, которое привело тебя к Амадео, когда ты знала, что это опасно, что те, кто знает или любит англичанина, могут причинить тебе зло, я люблю тебя за мужество и за что, что ты знаешь об одиночестве.
Ее глаза на секунду расширились.
- За то, что я знаю об одиночестве? О да, я прекрасно знаю, что значит быть совсем одной.
- Да, моя храбрая Бьянка, а теперь ты знаешь, что я тебя люблю, - прошептал он. - А что Амадео тебя любит, ты всегда знала.
- Да, я тебя очень люблю, - прошептал я, лежа рядом с ней и обнимая ее.
- А теперь ты знаешь, что я тебя тоже люблю.
Она рассматривала его так пристально, как только позволяла ей ее томность.
- У меня на языке вертится столько вопросов, - сказала она.
- Все это ерунда, - сказал Мариус. Он поцеловал ее и, мне кажется, дотронулся зубами до ее языка. - Я заберу твои вопросы и развею их по ветру. Спи, девственное сердце, - сказал он. - Люби, кого хочешь, под надежной защитой нашей любви к тебе.
Это был сигнал уходить.
Пока я стоял в ногах кровати, он накрыл ее расшитыми покрывалами, аккуратно подогнув тонкую простыню из фламандского полотна под край более грубого белого шерстяного одеяла, а потом поцеловал ее еще раз, но она крепко спала, как маленькая девочка, мягкая и безмятежная.
На улице, стоя на берегу канала, он поднес к ноздрям свою обтянутую перчаткой руку, смакуя сохранившимся на ней запахом.
- Ты сегодня многому научился, не так ли? Ты не сможешь рассказать ей, кем ты стал. Но ты видишь, насколько близко ты можешь к ней подойти?
- Да, - сказал я. - Но только в том случае, если мне взамен ничего не нужно.
- Ничего? - спросил он. Он укоризненно посмотрел на меня. - Она дала тебе свою преданность, привязанность, интимность; что еще тебе нужно взамен?
- Больше ничего, - сказал я. - Ты хорошо меня научил. Но прежде я обладал ее пониманием, она была для меня зеркалом, в котором я мог изучать свое отражение и тем самым судить о своем развитии. Сейчас она уже не может быть таким зеркалом, правда?
- Нет, во многом может. Показывай ей, кто ты такой, жестами и прямыми словами. Не нужно рассказывать ей истории о вампирах, они только сведут ее с ума. Она прекрасно сможет принести тебе успокоение, даже не зная, отчего тебе плохо. А ты, ты должен помнить, что рассказав ей обо всем, ты ее уничтожишь. Только представь себе.
Я долго молчал.
- Тебе что-то пришло в голову, - сказал он. - У тебя торжественный вид. Говори.
- А ее нельзя сделать…
- Амадео, ты подводишь меня к новому уроку. Ответ отрицательный.
- Но она состарится и умрет, а…
- Конечно, так и будет, это ее судьба. Амадео, сколько может быть в мире таких, как мы? И на каких основаниях мы повели бы ее за собой? Ты уверен, что мы захотим провести в ее обществе вечность? Что мы захотим сделать ее своей ученицей? Что мы захотим слушать ее крики, если волшебная кровь доведет ее до безумия? Эта кровь - не для каждой души, Амадео. Она требует великой силы и большой подготовки, что я нашел в тебе. Но в ней я этого не вижу.
Я кивнул. Я знал, о чем он говорит. Мне не пришлось вспоминать о том, что со мной приключилось или даже мысленно возвращаться к взрастившей меня грубой колыбели России. Он был прав.
- Ты с каждым из них захочешь разделить эту кровь, - сказал он. - Знай же, что это невозможно. Знай, что с каждым из них придет ужасная ответственность и ужасная опасность. Дети восстают против своих родителей, и с каждым своим вампиром ты породишь ребенка, который будет вечно испытывать к тебе любовь или ненависть. Да, ненависть.
- Дальше можешь не объяснять, - прошептал я. - Я знаю. Я понимаю.
Мы вместе вернулись домой, в ярко освещенные комнаты палаццо.
Тогда я понял, чего он от меня хочет - чтобы я общался со своими старыми друзьями, с мальчиками, чтобы я был добр с ними, особенно с Рикардо, который, как я вскоре осознал, винил себя в смерти беззащитных малышей, павших от руки англичанина в тот роковой день.
- Притворяйся, и с каждым разом набирайся сил, - прошептал он мне на ухо. - Точнее, сближайся с ними с любовью и люби, не позволяя себе роскошь быть до конца честным. Ибо любовь преодолевает любую пропасть.


13


За последующие месяцы я столькому научился, что здесь бесполезно об этом рассказывать. Я с энтузиазмом занимался и даже потратил время на изучение формы правления города, которое, по моему мнению, было в основном не менее утомительно, чем любая другая форма правления, а также ненасытно читал великих ученых-христиан, завершая чтение Абеляром, Дунсом Скотом и прочими мыслителями, которых высоко ставил Мариус.
К тому же Мариус нашел для меня целую кипу русской литературы, так что впервые я смог изучить письменные источники, рассказывающие о том, что в прошлом я знал только по песням отца и его братьев. Сперва мне казалось, что для серьезного изучения это будет слишком болезненный процесс, но Мариус постановил это безапелляционно, и не зря. Неотъемлемая ценность предмета изучения вскоре поглотила мои болезненные воспоминания, и в результате я обрел более глубокие знания и понимание.
Все эти документы были составлены на церковно-славянском, на языке письменности моего детства, и скоро я приспособился читать на нем с необычайной легкостью. Меня приводило в восторг "Слово о полку Игореве", но мне нравились и переведенные с греческого произведения Святого Иоанна Хризостома. Я получал удовольствие от невероятных повестей о царе Соломоне и о спуске святой девы в ад, которые не вошли в канонизированный "Новый завет", однако очень отчетливо вызывали в памяти русскую душу. Также я прочел нашу великую летопись "Повесть Временных Лет". Еще я читал "Моление на гибель Руси" и "Повесть о падении Рязани".
Это упражнение, чтение рассказов о родной стране, помогло мне увидеть их в перспективе относительно прочих изученных мной аспектов. В целом, оно извлекло их из царства моих собственных грез.
Постепенно я понял всю мудрость этого задания. Я стал отчитываться перед Мариусом с большим энтузиазмом. Я стал просить достать мне новые рукописи на церковно-славянском, и вскоре получил "Повесть о благочестивом князе Довмонте и его доблести" и "Героические подвиги Меркурия Смоленского ". В результате произведения на церковно-славянском начали приносить мне неподдельное удовольствие, и после официальных занятий я часами сидел над ними, чтобы обдумать старые легенды и даже сочинять на их основе собственные скорбные песни.
Их я иногда пел другим ученикам на сон грядущий. Они считали, что я пою на очень экзотическом языке, и подчас сама музыка и мои грустные модуляции вызывали на их глазах слезы.
Тем временем мы с Рикардо опять стали близкими друзьями. Он никогда не спрашивал, почему я, как господин, превратился теперь в создание ночи. Я никогда не проникал в глубины его сознания. Конечно, я бы это сделал ради безопасности как моей, так и Мариуса, но я использовал свой вампирский ум, чтобы истолковывать его поведение по-другому, и неизменно обнаруживал в нем преданность, верность и отсутствие сомнений.
Как-то я спросил Мариуса, что о нас думает Рикардо.
- Рикардо передо мной в слишком большом долгу, чтобы усомниться хоть в одном моем действии, - ответил Мариус, впрочем, без высокомерия и без гордости.
- Тогда он намного лучше воспитан, чем я, правда? Потому что я точно так же перед тобой в долгу, но ставлю под сомнение каждое твое слово.
- Да, ты - сообразительный, острый на язык чертенок, это правда, - согласился Мариус со слабой улыбкой. - Рикардо проиграл в карты его пьяный отец звероподобному купцу, который заставлял его работать день и ночь. Рикардо ненавидел своего отца, ты - никогда. Рикардо было восемь лет, когда я выкупил его за цену золотого ожерелья. Он видел самых плохих людей - тех, в ком дети не вызывают естественной жалости. Ты видел, что делают люди с детской плотью ради удовольствий. Это не так плохо. Рикардо не представлял себе, что хрупкое маленькое существо может вызвать в людях сострадание, и ни во что не верил, пока я не окутал его безопасностью, не насытил его знаниями и не объяснил ему в самых недвусмысленных выражениях, что он стал моим принцем.
Но отвечая на твой вопрос по существу, Рикардо считает, что я - маг, и что я решил поделиться своими чарами с тобой. Он знает, что ты стоял на пороге смерти, когда я даровал тебе свои секреты, и что я не дразню его и всех остальных этой честью, но скорее рассматриваю ее как ужасное последствие. Он не стремится к нашим знаниям. И будет защищать нас ценой собственной жизни.
Я с этим согласился. Я не чувствовал необходимости довериться ему, как Бьянке.
- Я испытываю потребность оберегать его, - сказал я господину. - Очень надеюсь, что ему никогда не придется защищать меня.
- Я чувствую то же самое, - сказал Мариус. - По отношению к каждому из них. Бог оказал твоему англичанину великую услугу, лишив его жизни до моего возвращения домой, когда я обнаружил, что он убил моих малышей. Достаточно уже, что он тебя искалечил. Но еще более отвратительно, что он принес на моем пороге двоих детей в жертву своей гордыне и горечи. Ты занимался с ним любовью, ты мог защититься. Но на его пути оказались невинные.
Я кивнул.
- Что стало с его останками? - спросил я.
- Все очень просто, - пожал он плечами. - Зачем тебе знать? Я тоже бываю суеверным. Я разбил его тело на куски и рассеял по ветру. Если правду говорят старые легенды, что его дух будет изнывать в надежде восстановить тело, то его душа гоняется за ветром.
- Господин, а что станет с нашими духами, если уничтожить наши тела?
- Одному Богу известно, Амадео. Я отчаялся выяснить. Я прожил слишком долго, чтобы думать о самоуничтожении. Возможно, меня постигнет та же участь, что и весь физический мир. Вполне вероятно, что мы возникли из ниоткуда и уйдем в никуда. Но давай лучше тешить себя иллюзиями о бессмертии, как смертные тешат себя своими иллюзиями.
Уже хорошо.
Господин дважды отлучался из палаццо, чтобы совершить свои таинственные путешествия, причину которых он, как и прежде, отказывался мне объяснять.
Я ненавидел эти отлучки, но понимал, мне предоставляется случай проверить свои новые силы. Я должен был мягко и ненавязчиво управлять домом, мне приходилось самостоятельно охотиться, а потом, по возвращении Мариуса, давать ему отчет в том, чем я занимался в свободное время.
После второго путешествия он вернулся домой утомленный и непривычно грустный. Он сказал, как уже говорил однажды, что "Те, Кого Нужно Хранить", видимо, в порядке.
- Я ненавижу этих тварей! - сказал я.
- Нет, никогда не смей так говорить со мной, Амадео! - взорвался он. На мгновение он так разозлился и потерял самообладание, каким я никогда в жизни его не видел. Не уверен, что за время нашей совместной жизни я вообще видел, чтобы он по-настоящему злился.
Он подошел ко мне, и я отпрянул, не на шутку испугавшись. Но когда он ударил меня наотмашь по лицу, он уже пришел в себя, и удар получился обычным, до сотрясения мозга.
Я принял его и бросил на него злобный обжигающий взгляд.
- Ты ведешь себя, как ребенок, - сказал я, - как ребенок, изображающий господина, а мне приходится обуздывать свои чувства и мириться с этим.
Конечно, для этой речи мне понадобилась вся моя сдержанность, особенно с таким головокружением, и на моем лице отразилось настолько упрямое презрение, что он внезапно расхохотался. Я тоже засмеялся.
- Нет, правда, Мариус, - сказал я, чувствуя себя ужасным нахалом, - кто они, эти существа, о которых ты говоришь? - Здравый смысл заставил меня вести себя вежливо и почтительно. В конце концов, мне искренне было интересно. - Ты возвращаешься домой несчастным. Ты же сам
понимаешь. Так кто они такие, и зачем их хранить?
- Амадео, хватит вопросов. Иногда, перед самым рассветом, когда мои страхи обостряются больше всего, я воображаю, что у нас есть враги среди тех, кто пьет кровь, и что они уже близко.
- Другие? Такие же сильные, как ты?



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:42 | Сообщение # 23
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
- Нет, те, кто появился в последние годы, не могут сравняться со мной по силе, поэтому-то их здесь и нет.
Я увлекся. Он уже раньше намекал, что никого не допускает на нашу территорию, но в подробности не вдавался, а теперь он был расстроен, смягчился и хотел поговорить.
- Но я воображаю, что бывают и другие, что они придут нарушить наш покой. У них нет веской причины. Так всегда бывает. Им захочется охотиться в Венеции, или же они сформируют небольшое упрямое войско и попытаются уничтожить нас просто развлечения ради. Я представляю себе… короче говоря, дитя мое - а ты мое дитя, умник! - я рассказываю тебе о древних тайнах не больше, чем тебе следует знать. Таким образом никто не сможет выкопать из твоего неоформившегося ума его глубочайшие тайны, ни с твоего согласия, ни без твоего ведома, ни против твоей воли.
- Если у нас есть история, которую стоит узнать, ты должен мне рассказать. Что за древние тайны? Ты засыпаешь меня книгами по истории человечества. Ты заставил меня изучать греческий и даже эту несчастную египетскую письменность, которую никто на свете не знает, ты без конца меня допрашиваешь о судьбе древнего Рима или древних Афин, о битвах каждого крестового похода, отправлявшегося с наших берегов в Святую Землю. А как же мы?
- Мы всегда были здесь, - ответил он, - я же говорил. Древние, как само человечество. Мы всегда были здесь, нас всегда было мало, мы всегда воюем, нам всегда лучше всего быть одним, нам нужна любовь в лучшем случае одного-двух существ. Вот наша история, коротко и ясно. Я жду, что ты напишешь ее мне на каждом из пяти известных тебе языков.
Он раздраженно уселся на кровать, зарывшись грязным сапогом в атласную простыню. Он откинулся на подушки. Он выглядел совсем разбитым, очень странно и молодо.
- Мариус, ну хватит тебе, - уговаривал его я. Я сидел за письменным столом. - Какие древние тайны? Кто такие Те, Кого Нужно Хранить?
- Иди раскопай наши подвалы, дитя, - сказал он, подбавив в свой голос сарказма. - Разыщи там статуи, которые я храню с так называемых языческих дней. От них не меньше пользы, чем от Тех, Кого Нужно Хранить. Оставь меня в покое. Когда-нибудь я тебе расскажу, но пока что я даю тебе только то, что имеет значение. Предполагалось, что в мое отсутствие ты будешь заниматься. Рассказывай, что ты выучил.
Перед отъездом он потребовал, чтобы я изучил всего Аристотеля, не по рукописям, который в избытке водились на площади, но по его личному старому тексту - этот текст, по его словам, был написан на настоящем греческом. Я все прочел.
- Аристотель, - сказал я, - и Святой Фома Аквинский. Да ладно, великие системы приносят успокоение, а когда мы сами почувствуем, что впадаем в отчаяние, нам следует изобрести великие схемы окружающей нас пустоты, и тогда мы не поскользнемся, а повиснем на созданных нами стропила, так же лишенных смысла, как и пустота, но слишком досконально проработанных, чтобы ими с легкостью пренебрегать.
- Отличная работа, - красноречиво вздохнул он. - Может быть, когда-нибудь, в далеком будущем, ты займешь более многообещающую позицию, но поскольку ты, кажется, насколько возможно, воодушевлен и счастлив, к чему мне жаловаться?
- Откуда-то же мы все-таки произошли, - нажимал я с другой стороны. Он был слишком удручен, чтобы отвечать.
Наконец он оживился, вскочил с подушек и направился ко мне.
- Пойдем отсюда. Давай найдем Бьянку и переоденем ненадолго ее в мужчину. Принеси костюм получше. Нужно хоть на какое-то время дать ей возможность не сидеть взаперти.
- Сударь, возможно, подобная грубость вас шокирует, но у Бьянки, как и у многих женщин, давно уже появился такой обычай. Переодевшись мальчиком, она без конца выскальзывает из дома, чтобы совершать экскурсии по городу.
- Да, но не в нашем обществе, - сказал он. - Мы покажем ей самые страшные места! - Он сделал театрально-комическое лицо. - Пошли.
Я был в восторге.
Как только мы рассказали ей о своем плане, она тоже пришла в восторг. Мы ворвались к ней с целым гардеробом изысканной одежды, и она моментально ускользнула с нами, чтобы переодеться.
- Что вы мне принесли? О, я сегодня буду Амадео, потрясающе! - сказала она. Она захлопнула двери, оставив за ними свою компанию, которая, как обычно, продолжала развлекаться и без меня, несколько человек пели, собравшись вокруг спинета, а остальные разгоряченно спорили над игрой в кости.
Она сорвала с себя одежду и вышла из нее, обнаженная, как Венера, выходящая из моря. Мы оба нарядили ее в синие чулки, в тунику и камзол. Я покрепче затянул на ней пояс, а Мариус собрал ее волосы и прикрыл их мягкой бархатной шляпой.
- Ты - самый хорошенький мальчик в Венеции, - сказал он, отходя на шаг. - Что-то подсказывает мне, что придется защищать тебя ценой наших жизней.
- Вы действительно решили отвести меня в самые жуткие притоны? Мне хочется увидеть самые опасные места! - Он воздела руки. - Дайте мне стилет. Вы же не думаете, что я пойду безоружной.
- Я принес тебе все подобающее случаю оружие, - сказал Мариус. Он захватил меч на прекрасной отделанной бриллиантами перевязи, и теперь застегнул его у нее на бедрах. - Попробуй его выхватить. Это не тренировочная рапира. Это военный меч. Вперед.
Она ухватилась за рукоять обеими руками и уверенно, с размаху, рассекла им воздух.
- Жаль, что у меня нет врага, - воскликнула она, - а то ему пришлось бы готовиться к смерти!
Я посмотрел на Мариуса. Он посмотрел на нее. Нет, ей нельзя быть такой, как мы.
- Это было бы слишком эгоистично, - прошептал он мне на ухо. Я не мог не подумать - если бы я не умирал после поединка с англичанином, если бы меня не поразила болезнь, сделал ли бы он меня когда-нибудь вампиром?
Мы втроем сбежали по каменным ступенькам на набережную. Там ждала наша гондола с балдахином. Мариус назвал адрес.
- Господин, вы уверены, что вам стоит туда ехать? - спросил потрясенный гондольер, поскольку он знал тот район, где собирались выпить и подраться самые опасные моряки-иностранцы.
- Абсолютно уверен, - сказал он.
Когда мы двинулись прочь, рассекая черную воду, я обвил рукой талию хрупкой Бьянки. Откинувшись на подушки, я чувствовал себя неуязвимым, бессмертным, и был уверен, что ничто никогда не сможет нанести удар нам с Мариусом, а Бьянка на нашем попечении всегда будет чувствовать себя в безопасности. Как же глубоко я заблуждался.
Наверное, после путешествия в Киев нам оставалось провести вместе месяцев девять. Девять или десять, я не могу обозначить кульминацию ни одним событием внешнего мира. Перед тем, как перейти к кровавой катастрофе, скажу только, что в те последние месяцы Бьянка постоянно была с нами. Когда мы не подсматривали за участниками буйных попоек, мы оставались у нас дома, где Мариус писал ее портреты, изображая как ту или иную богиню, как библейскую Юдифь с головой флорентинца в качестве Голоферна, или как деву Марию, восторженно взирающую на крошечного Иисуса, изображенного Мариусом с законченностью, свойственной всем его работам.
Картины - возможно, некоторые из них сохранились и по сей день. Как-то ночью, когда весь дом спал, за исключением нас троих, Бьянка, уже готовая сдаться сонливости, лежа на кушетке, пока Мариус рисовал, вздохнула и сказала:
- Я слишком полюбила ваше общество. Мне никогда не хочется домой.
Если бы она любила нас меньше. Если бы она не была с нами в тот роковой вечер в 1499 году, накануне нового столетия, когда эпоха Возрождения, воспетая художниками и историками, достигла своего расцвета, если бы она оставалась в безопасности, когда наш мир запылал пожаром.


14


Если ты читал книгу "Вампир Лестат", то тебе известно, что произошло дальше, поскольку я мысленно передал это Лестату двести лет назад. Лестат в письменной форме описал все образы, которые я ему показал, боль, которую я с ним разделил. И хотя сейчас я намереваюсь оживить в памяти эти ужасы и изложить ту повесть своими словами, будут моменты, где я не смогу выразиться лучше, чем он, и время от времени я, может быть, воспользуюсь его выражениями.
Все началось внезапно. Я проснулся и обнаружил, что Мариус поднял позолоченную крышку моего саркофага. За его спиной на стене горел факел.
- Быстрее, Амадео, они здесь. Они намерены сжечь наш дом.
- Кто, господин? И зачем?
Он выхватил меня из блестящего ящика-гроба, и я помчался следом на ним по рассыпающейся лестнице на первый этаж разрушенного здания.
Надев красный плащ с капюшоном, он двигался так быстро, что мне потребовались все силы, чтобы не отставать.
- Это Те, Кого Нужно Хранить? - спросил я. Он обхватил меня рукой, и мы перемахнули на крышу нашего палаццо.
- Нет, дитя, это стая безрассудных вампиров, решивших уничтожить всю мою работу. Бьянка в их власти, и мальчики тоже.
Мы вошли в дом через дверь на крыше и спустились по мраморной лестнице. С нижних этаже поднимался дым.
- Господин, мальчики, они кричат! - заорал я. Внизу к подножью лестницы подбежала Бьянка.
- Мариус! Мариус! Это демоны! Колдуй же, Мариус! - кричала она, ее волосы растрепались со сна, одежда была в беспорядке. - Мариус! - Эхо донесло ее вопли на третий этаж палаццо.
- Господи, все комнаты в огне! - закричал я. - Нужно найти воды, потушить пожар. Господин, картины!
Мариус перепрыгнул через перила и моментально оказался внизу, рядом с ней. Побежав к нему, я увидел, как вокруг него сомкнулась целая толпа фигур в черных одеяниях, которые, к моему вящему ужасу, пытались поджечь его одежды, размахивая факелами, испуская пронзительные вопли и шипя проклятья из-под капюшонов.
Эти демоны являлись отовсюду. Страшно было слышать крики смертных подмастерьев.
Мариус оттолкнул нападавших согнутой рукой, факелы покатились по мраморному полу. Он обернул Бьянку плащом.
- Они хотят убить нас! - кричала она. - Они хотят сжечь нас, Мариус, они перебили мальчиков, а остальных захватили в плен!
Не успели первые нападавшие подняться на ноги, как моментально к нам подбежали новые фигуры в черном. Я увидел, кто это. Те же белые лица и руки, что и у нас; в каждом текла волшебная кровь. Такие же создания, как мы!
Мариуса снова атаковали, и снова он стряхнул их с себя. Все гобелены большого зала воспламенились. Из смежных комнат валил темный вонючий дым. Дымом затянуло всю ведущую наверх лестницу. От адского пламени в доме внезапно стало светло, как днем.
Я ринулся драться с демонами и обнаружил, что они поразительно слабы. Подобрав один из их факелов, я бросился на них, отгоняя их подальше по примеру господина.
- Богохульник, еретик! - прошипел один из них.
- Демонопоклонник, язычник! - послышались проклятья другого. Они наступали, и я снова начал сражаться с ними, поджигая их одежды, так что они закричали и умчались к безопасным водам канала.
Но их было слишком много. Пока мы дрались, в зал вливались новые силы.
Неожиданно, к моему полному ужасу, Мариус оттолкнул Бьянку от себя к открытым дверям палаццо.
- Беги, милая, беги. Убирайся подальше от этого дома.
Он неистово дрался с теми, кто решил последовать за ней, кто помчался за ней, сражая одного за другим тех, кто пытался ее остановить, пока я не увидел, как она исчезла за открытой дверью.
У нас не было времени удостовериться, в безопасности она, или нет. Меня окружали новые фигуры. Пылающие гобелены попадали со своих прутьев. Статуи переворачивались и разбивались о каменный мраморный пол. Меня чуть было не стащили вниз два демона, вцепившихся в мою левую руку, но я воткнул в лицо одного из них факел, а другого не поджег полностью.
- На крышу, Амадео, быстрее! - крикнул Мариус.
- Господин, картины, картины в хранилищах! - закричал я.
- Забудь картины. Слишком поздно. Мальчики, бегите отсюда, бегите отсюда, скорее, спасайтесь от огня.
Оттолкнув нападавших, он взлетел вверх по лестнице и позвал меня с самого верхнего пролета.
- Давай, Амадео, дерись с ними, поверь в свои силы, дитя, дерись.
На втором этаже меня окружили со всех сторон, не успевал я поджечь одного, как на меня набрасывался другой, они не стремились меня сжечь, но хватали за руки и за ноги. Они цеплялись за все мои конечности, и наконец им удалось вырвать факел из моей руки.
- Господин, оставь меня, уходи! - закричал я. Я вертелся, брыкался, извивался и, посмотрев наверх, увидел, что его опять окружили, и на сей раз сотня факелов полетела в его раздувающийся алый плащ, сотня пламенеющих головешек ударила в его золотые волосы и неистовое белое лицо. Настоящий рой пылающих насекомых, их количество и тактика сначала лишили его возможности двигаться; а потом, с шумным взрывом пламя поглотило все его тело.
- Мариус! - кричал я без остановки, не в силах отвести глаза, продолжая сражаться с захватившими меня врагами, выдергивая ноги только для того, чтобы их снова схватили холодные твердые пальцы, толкая руками только для того, чтобы меня опять связали. - Мариус! - С этим криком из меня вылетала вся моя боль, весь ужас.
Мне казалось, что ни один из моих былых страхов не мог бы быть таким чудовищным, таким невыносимым, как то, что я увидел высоко наверху, у каменных перил, когда его с головы до ног охваченным пламенем. Его длинное тонкое тело на секунду обрело очертания, и мне показалось, что я увидел его профиль с запрокинутой головой, взорвавшиеся волосы, пальцы, как черные пауки, цепляющиеся за огонь в поисках воздуха.
- Мариус! - кричал я. Все, что было в мире ободряющего, доброго, вся надежда горела вместе с этой черной фигурой, от которой я не мог отвести глаз даже в тот миг, когда она растаяла и потеряла все ощутимые очертания. Мариус! Вместе с ним умерла и моя воля.
От нее осталось одно воспоминание, и это воспоминание, словно по команде вторичной души, созданной из волшебной крови и силы, бездумно продолжало драться.
На меня накинули сеть, сеть из стальных нитей, таких тяжелых и тонких, что через мгновение я уже ничего не видел, только чувствовал, как вражеские руки заворачивают меня в нее и перекатывают по полу. Меня выносили из дома. Повсюду слышались крики. Я слышал топот бегущих ног тех, кто меня нес, а когда рядом провыл ветер, я понял, что мы оказались на берегу.
Меня протащили вниз, в недра корабля, а в моих ушах продолжали звучать смертные крики. Они захватили не только меня, но и учеников. Меня бросили туда же, куда и их, рядом со мной и сверху навалились их тела, а я, крепко опутанный сетью, не мог даже говорить, не мог произнести слова утешения, к тому же, мне нечего было им сказать.
Я почувствовал, как поднимаются и опускаются весла, услышал неизменный плеск воды, и огромный деревянный галеон дрогнул и двинулся в открытое море. Он набирал силу, словно никакая ночь не затрудняла его ход, а гребцы наваливались на весла с силой, недоступной смертным мужчинам, направляя корабль на юг.
- Богохульник, - зашептали мне в ухо. Мальчики всхлипывали и молились.
- Прекратите свои нечестивые молитвы, - сказал холодный сверхъестественный голос, - вы, слуги язычника Мариуса. Вы умрете за грехи своего господина, все умрете.
Я услышал зловещий смех, хриплым громом заглушивший влажные, мягкие звуки их страданий и боли. Я услышал долгий, сухой и жестокий смех.
Я закрыл глаза, я ушел в себя глубоко-глубоко. Я лежал в грязи Печерской лавры, призрак самого себя, погрузившись в самые безопасные и самые жуткие воспоминания.
- Господи, - прошептал я, не шевеля губами, - спаси их, и клянусь тебе, я навсегда захороню себя заживо среди монахов, я откажусь от всех удовольствий, я ничего не буду делать, только час за часом восхвалять твое священное имя. Господи Боже, избави меня. Господи… - Но по мере того, как меня охватывало паническое безумие, по мере того, как я терял ощущение времени и пространства, я начал вызывать Мариуса. - Мариус, ради Бога, Мариус!
Кто-то меня ударил. Ударил по голове ногой в кожаном сапоге. Следующий ударил меня по ребрам, еще один раздробил мне руку. Меня окружили ноги, они свирепо пинали меня и колотили. Я расслабился. Я воспринимал удары как краски, и горько думал про себя - что за красивые краски, да, краски. Потом послышались усилившиеся вопли моих братьев. Им тоже приходится страдать, и какого убежища искать их душам, душам хрупких молодых учеников, каждого из которых так любили, так учили, так воспитывали для выхода в огромный мир, когда они оказались во власти этих демонов, чьи цели оставались мне неизвестны, чьи цели лежали за пределами того, о чем я мог помыслить.
- Зачем вам все это нужно? - прошептал я.
- Чтобы наказать вас! - раздался тихий шепот. - Чтобы наказать вас за тщеславные и богохульные деяния, за вашу светскую, безбожную жизнь. Что такое ад в сравнении с этим, дитя?
Вот как, эти самые слова тысячи повторяли палачи, ведя еретиков на костер.
- Разве адское пламя сравнится с этим кратким страданием?
Какая удобная, самонадеянная ложь.
- Думаешь? - ответил шепот. - Обуздай свои мысли, дитя, ибо существуют те, кто может опустошить твой разум и не оставить в нем ни единой мысли. Возможно, ты и не увидишь ада, дитя, но тебе уготованы вечные страдания. Кончились твои ночи роскоши и похоти. Тебя ожидает истина.
Я еще раз забрался в самое сокровенное убежище моей души. У меня не осталось тела. Я лежал в монастыре, в земле, и тела не чувствовал. Я настроил мысли на тон окружавших меня голосов, нежных жалобных голосов. Я определял мальчиков по именам и постепенно сосчитал их. Больше половины нашей компании, нашей великолепной компании херувимов, попала в эту чудовищную тюрьму.
Рикардо слышно не было. Но потом, когда наши стражи ненадолго прекратили побои, я услышал Рикардо.
Он затянул речитативом псалом по-латыни, хриплым, отчаянным шепотом.
- Славься, Господь…
Остальные быстро подхватили:
- Славься, имя твое.
Так и продолжались молитвы, голоса постепенно слабли с тишине, и в конце концов молиться остался один Рикардо. Я не отвечал.
Но и теперь, когда его подопечные погрузились в милосердный сон, он продолжал молиться, чтобы обрести успокоение, или же просто во славу Бога. Он перешел от псалма к "Pater Noster", а дальше - к утешительным вековечным словам "Ave Maria", которые он повторял вновь и вновь в полном одиночестве, лежа в темнице на дне корабля.
Я не обращался к нему. Я даже не дал ему знать, что я рядом. Я не мог спасти его. Я не мог его утешить. Я даже не мог объяснить, что за ужасная судьба обрушилась на нас. И прежде всего я не мог открыть ему, что я видел: что наш господин погиб, что нашего господина поглотил простой и вечный огненный взрыв.
Я погрузился в состояние шока, близкое к отчаянию. Я позволил себе мысленно восстановить в памяти вид горящего Мариуса, Мариуса, превратившегося в живой факел, поворачивающегося и извивающегося в огне, его пальцев, тянущихся к небу, как пауки в оранжевом пламени. Мариус умер; Мариус сгорел. Для Мариуса их было слишком много. Я знал, что он сказал бы, приди он ко мне утешающим призраком. "Их было просто слишком много, Амадео, слишком много. Я не смог их остановить, но я пытался."
Я погрузился в мучительные сны. Корабль продвигался через ночь, унося меня далеко от Венеции, от руин всего, во что я верил, всего, что было мне дорого.
Я проснулся от звуков песнопений и запаха земли, но это была не русская земля.
Мы уже не плыли по морю. Нас содержали на земле. Опутанный сетью, я слушал, как глухие сверхъестественные голоса поют со злодейским энтузиазмом жуткий гимн Dies Irae - “День Гнева”.
Низкий барабанный бой задавал энергичный ритм, как будто это был не столько ужасный плач Последних дней, сколько аккомпанемент для танцев. Не смолкали латинские слова о дне, когда весь мир обернется пеплом, когда великие трубы Господа возвестят об открытии могил. Содрогнутся как природа, так и сама смерть. Все души соберутся в одном месте, ни одна их них не сможет больше скрывать ничего от Бога. Из его книги вслух будет зачитан каждый грех. На каждого падет кара. Кто же защитит нас, если не сам Судья, наш величественный Господь? Наша единственная надежда - жалость нашего Господа, Господа, страдавшего за нас на кресте, он не допустит, чтобы его жертва пропала напрасно.
Да, прекрасные древние слова, но они вылетали из дурного рта, рта того, кто даже не понимал их смысла, кто радостно бил в барабан, словно готовясь к пиршеству.
Прошла уже целая ночь. Мы находились в заточении, а теперь нас освобождали под песню жуткого голоса, аккомпанирующего себе на резвом барабане.
Я услышал перешептывания мальчиков постарше, старавшихся успокоить маленьких, и ровный голос Рикардо, уверяющий их всех, что скоро они, несомненно, узнают, что нужно этим существам, и, может быть, их отпустят на свободу.
Один я слышал повсюду шелестящий, дьявольский смех. Только я знал, сколько скрывается вокруг нас сверхъестественных монстров, пока нас выносили к свету чудовищного костра.
С меня сорвали сеть. Я перевернулся, цепляясь за траву. Я поднял голову и увидел, что мы находимся на огромной поляне под высокими и безразличными звездами. Летний воздух; нас окружали громадные, похожие на башни зеленые деревья. Но все искажали порывы бушующего огня. Мальчики, скованные друг с другом цепью, в рваной одежде, с поцарапанными, перепачканными кровью лицами, отчаянно закричали, увидев меня, но меня оттащила от них и удерживала, ухватив за обе руки, стая маленьких демонов в капюшонах.
- Я не могу вам помочь! - крикнул я. Это было эгоистично и жестоко. Это породила моя гордость. Я только посеял среди них панику.
Я увидел Рикардо, избитого не меньше остальных, он поворачивался слева направо, стараясь их успокоить, его руки были связаны спереди, а камзол практически сорван со спины.
Он бросил взгляд на меня, и мы вместе огляделись по сторонам, осматривая огромное кольцо окруживших нас черных фигур. Видит ли он, какие у них белые лица и руки? Знает ли он на инстинктивном уровне, кто они такие?
- Если вы намерены убить нас, давайте быстрее! - выкрикнул он. - Мы ничего не сделали. Мы не знаем, кто вы, не знаем, почему вы нас похитили. Мы невиновны, каждый из нас.
Меня тронула его храбрость, и я постарался собраться с мыслями. Нужно прекратить в ужасе шарахаться от последнего воспоминания о господине, нужно представить себе, что он жив, и подумать, что он велел бы мне сделать.
Они, несомненно, превосходили нас численно, и я смог определить улыбки на лицах фигур в капюшонах, которые, хотя и скрывали глаза в тени, обнажали длинные перекошенные рты.
- Кто здесь главный? - спросил я, повышая голос его до нечеловеческой громкости. - Конечно, вы видите, что эти мальчики - простые смертные. Вы должны все обсудить со мной!
Услышав эти слова, длинная цепочка фигур в черных одеяниях отступила, перешептываясь и вполголоса обмениваясь какими-то фразами. Те, кто сгрудился у группы скованных цепями мальчиков, уплотнили свои ряды. И когда остальные, кого я с трудом мог разглядеть, начали подкидывать в костер новые дрова и подливать смолы, стало ясно, что враг готовится к действиям.
Перед учениками, которые за своими слезами и криками, казалось, не осознавали, что все это значит, выросли две пары черных фигур. Я же сразу все понял.
- Нет, вы должны поговорить со мной, поговорить со мной разумно! - заорал я, вырываясь от тех, кто меня удерживал. К моему ужасу, они только засмеялись.
Внезапно снова загрохотали барабаны, раз в сто громче, чем раньше, словно нас - и шипящий, потрескивающий костер - окружило целое кольцо барабанщиков. Они подхватили ровный ритм гимна Dies Irae, и внезапно все собравшиеся в круг фигуры выпрямились и сцепили руки. Они начали распевать латинские слова о страшном горестном дне. Каждая фигура начала насмешливо покачиваться, поднимая в насмешливом марше колени под аккомпанемент сотни голосов, шипящих текст в ритме танца. Получалась отвратительная насмешка над благочестивыми словами.
К барабанам присоединились пронзительный визг труб и монотонные хлопки в бубен, и внезапно весь круг танцоров, держась за руки, задвигался, тела от пояса раскачивались из стороны в сторону, головы болтались, рты ухмылялись. "Дииии-еееес иииии-реее, дииии-еееес иииии-реее!” - пели они.
Я поддался панике. Но я не мог освободиться от тех, кто вцепился мне в руки. Я закричал. Одна пара фигур в длинных свободных одеяниях, стоящая перед мальчиками, оторвала от остальных первого из тех, кому предстояла пытка, и подбросила его сопротивляющееся тело высоко в воздух. Вторая пара фигур подхватила его и сильным сверхъестественным толчком швырнула беспомощного ребенка в огромный костер.
С жалобными криками мальчик упал в пламя и исчез, другие ученика, уверившись теперь в уготованной им судьбе, обезумели - плакали, всхлипывали, кричали, но тщетно.
Одного за другим мальчиков выдирали из кучи и кидали в огонь.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:42 | Сообщение # 24
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Я метался взад-вперед, пиная ногами землю и своих противников. Один раз я вырвал руку, но ее моментально захватили три другие фигуры с жесткими давящими пальцами. Я всхлипывал:
- Не надо, они невиновны. Не убивайте их. Не надо.
Но как бы громко я ни кричал, я все равно слышал предсмертные крики горящих в огне мальчиков: "Амадео, спаси нас!", были ли то слова последнего ужаса, или нет. В конце концов все, кто еще оставался в живых, подхватили этот распев. "Амадео, спаси нас!" Но от их группы осталось меньше половины, а вскоре не осталось и четверти - их, извивающихся, отбивающихся, кидали в воздух навстречу немыслимой смерти.
Барабаны не смолкали, как и насмешливое позвякивание бубнов и завывания рожков. Голоса составляли устрашающий хор, каждый слог окрашивался ядом.
- Вот и все твои сторонники! - прошипела ближайшая ко мне фигура. - Значит, ты их оплакиваешь, не так ли? В то время как во имя Бога ты должен был по очереди сделать каждого из них своей пищей!
- Во имя Бога! - закричал я. - Да как ты смеешь говорить об имени Бога! Вы устроили бойню детей! - Мне удалось повернуться и ударить его ногой, ранив его намного сильнее, чем он ожидал, но, как и прежде, его место заняли трое новых стражей.
Наконец в сполохах огня осталось только трое бледных, как смерть, детей, самых младших из нашего дома, никто из них не произносил не звука. Их молчание производило жуткое впечатление, их мокрые личики дрожали, неверящие глаза потускнели, и их тоже предали огню.
Я выкрикнул их имена. Как можно громче я закричал:
- На небеса, братья, вы отправляетесь на небеса, в объятья Бога!
Но как их смертные уши услышали бы меня на фоне оглушающей песни хора?
Вдруг я осознал, что Рикардо среди них не было. Рикардо либо бежал, либо его пощадили, либо его оставили для еще более страшной участи. Я покрепче свел брови, чтобы помочь себе запереть эти мысли в голове, чтобы сверхъестественные звери не вспомнили Рикардо. Но меня выдернули
из моих мыслей и потащили к костру.
- Теперь твоя очередь, храбрец, Ганимед богохульников, твоя, твоя, упрямый, бесстыдный херувим.
- Нет! - Я врос ногами в землю. Это немыслимо. Не может быть, чтобы я так умер; не может быть, чтобы меня сожгли. Я отчаянно доказывал себе: "Но ты же только что видел, как погибли твои братья, чем ты лучше?" - и все-таки не мог смириться с тем, что такое возможно, нет, только не я, я же бессмертный, нет!
- Да, твоя, и огонь поджарит тебя так же, как их. Чувствуешь, как пахнет жареной плотью? Чувствуешь, как пахнет горящими костями?
Сильные руки подбросили меня высоко в воздух, достаточно высоко, чтобы почувствовать, как ветер развевает мои волосы, а потом взглянуть вниз, в огонь, и его смертоносная волна ударила мне в лицо, в грудь, в вытянутые руки.
Я падал все ниже, ниже, ниже в пекло, раскинув руки и ноги, навстречу оглушительному треску дров и танцующему оранжевому пламени. Значит, я умираю! - думал я, если я вообще о чем-то думал, но, скорее всего, я испытывал только панику и заранее отдавался, отдавался предстоящей мне невыразимой боли.
Меня схватили чьи-то руки, горящие дрова рухнули и подо мной заревело пламя. Меня вытаскивали их огня. Меня тащили по земле. По моей горящей одежде топали ноги. С меня сорвали горящую тунику. Я хватал ртом воздух. Всем телом я чувствовал боль, жуткую боль обожженной плоти, и я намеренно закатил глаза в надежде на забвение. Приди за мной, господин, приди, если для нас бывает рай, приди за мной. Я вызвал его образ - обгоревший, черный скелет, но он протянул мне навстречу руки.
Надо мной выросла какая-то фигура. Я лежал на влажной, сырой земле, слава Богу, и от моих обожженных рук, лица, волос продолжал подниматься дым. Фигура оказалась широкоплечей, высокой, черноволосой.
Он поднял сильные мускулистые белые руки и сбросил с головы капюшон, открыв густую массу блестящих черных волос. У него были большие глаза с жемчужно-белыми белками и угольно-черными зрачками, а брови, несмотря на густоту, имели красивую изогнутую форму. Он, как и остальные, был вампиром, но обладал выдающейся красотой и замечательной осанкой; он смотрел на меня с таким видом, как будто я интересовал его больше, чем он сам, хотя он и ждал, что все глаза обратятся к нему.
По моей коже пробежала дрожь благодарности за то, что, благодаря этим глазами и гладкому, изогнутому, как лук, рту, он производил впечатление существа, обладающего подобием человеческого рассудка.
- Ты будешь служить Богу? - спросил он. У него был мягкий голос образованного человека, а в глазах отсутствовала насмешка. - Отвечай, будешь ли ты служить Богу, ибо в противном случае тебя бросят обратно в костер.
Всем своим существом я испытывал боль. Ко мне не шла ни одна мысль - только то, что он произнес невероятные слова, в них не было смысла, поэтому я не мог на них ответить.
Его злобные помощники моментально подхватили меня снова, смеясь и распевая в такт несмолкающему гимну:
- В огонь, в огонь!
- Нет! - крикнул их вождь. - В нем я вижу искреннюю любовь к нашему Спасителю. - Он поднял руку. Остальные ослабили хватку, но держали меня в воздухе, растянув за руки и ноги.
- Ты хороший? - отчаянно прошептал я фигуре? - Как же так? - Я заплакал.
Он подошел ближе. Он склонился надо мной. Какой он обладал красотой! Его полный рот, как я уже сказал, имел прекрасную изогнутую форму, но только сейчас я увидел, что он густо-темного естественного цвета, и даже рассмотрел тень головы, несомненно, сбритой в последний день смертной жизни, покрывавшей нижнюю часть его лица, придавая ему отчетливо мужское выражение. Его высокий широкий лоб казался вырезанным из идеально белой кости только по сравнению с округлыми висками и остроконечной линией волос, изящно откинутых назад темных кудрей, контрастно обрамляющих лицо.
Но меня, как всегда, гипнотизировали глаза, да, глаза, большие овальные мерцающие глаза.
- Дитя, - прошептал он. - Неужели я вынес бы такие ужасы, если не во имя Бога?
Я еще громче заплакал.
Я больше не боялся. Мне стало все равно, больно мне или нет. Боль была красно-золотистой, как пламя, и растекалась по мне, как жидкость, но хотя я ощущал ее, больно мне не было, мне было все равно.
Не сопротивляясь, закрыв глаза, я чувствовал, что меня внесли в туннель, где шаркающие шаги тех, кто меня нес, мягким, скрипучим эхом разносились среди низкого потолка и стен.
Меня выпустили на пол, и я повернулся к нему лицом, расстроившись, что лежу в кучке старых тряпок, потому что не имею возможности почувствовать под собой влажную сырую землю, когда она мне так нужна, но потом и это утратило всякое значение, я прижался щекой к засаленной тряпке и погрузился в полузабытье, как будто меня положили спать.
Моя обожженная кожа, часть моего тела, не имела ко мне отношения. Я издал долгий вздох, зная, хотя я и не формулировал своих мыслей, что все мои бедные мальчики умерли и теперь в безопасности. Нет, огонь не мог бы долго их мучить. Слишком он разогрелся, и, конечно же, их души улетели на небеса, как соловьи, занесенные ветром в дымное пламя.
Мои мальчики покинули землю, и теперь никто не причинит им зла. Все добро, что Мариус для них сделал - учителя, полученные навыки, выученные уроки, танцы, смех, песни, нарисованные картины - ничего больше нет, а души на мягких белых крыльях поднялись на небеса.
Последовал ли бы я за ними? Принял ли бы Бог душу вампира в свой золотистый заоблачный рай? Оставил ли бы я ужасные латинские песнопения демонов ради царства ангельских песен?
Почему те, кто находится со мной рядом, оставили мне эти мысли - конечно, они читают их у меня в голове. Я чувствовал присутствие вождя, черноволосого, могущественного. Возможно, я остался с ним один. Если он наделяет это каким-то смыслом, если он видит в этом цель и тем самым сдерживает зверства, значит, он, должно быть, святой. Я увидел грязных, голодающих монахов в пещерах.
Я перекатился на спину, блаженствуя во всплесках омывшей меня красно-желтой боли, и открыл глаза.


15


Мягкий успокаивающий голос обращался ко мне, непосредственно ко мне:
- Все тщеславные работы твоего господина сгорели; от его картин остался один пепел. Да простит его Бог, что он использовал свои величайшие силы не во службу Господу, но во службу Миру, Плоти и Дьяволу, да, я говорю - Дьяволу, несмотря на то, что Дьявол - наш знаменосец, ибо Нечистый Дух гордится нами и удовлетворен нашими страданиями; но Мариус служил Дьяволу безотносительно к желаниям Бога, к дарованному им милосердию, ибо мы не горим в адском пекле, а царим в земном мраке.
- А, - прошептал я, - я разобрался в твоей перекошенной философии. - Увещеваний не последовало.
Постепенно, хотя я предпочел бы слышать только голос, окружающие предметы начали обретать очертания. В куполообразный потолок над моей головой были вдавлены человеческие черепа, побелевшие, покрытые пылью. Черепа закреплялись в земле известковым раствором, так что весь потолок состоял из черепов, как их чистых белых морских раковин. Раковины мозга, подумал я, ведь что остается от них, выпирающих из скрепленной раствором земли, кроме купола, когда-то прикрывавшего мозг, и круглых черных дыр, откуда раньше смотрели желеобразные глаза, бдительные, как танцоры, чтобы неусыпно доложить о чудесах мира заключенному в панцирь разуму.
Сплошные черепа, купол из черепов, а там, где купол переходил в стены - обрамление из берцовых костей по всей окружности, а внизу - разные кости человеческих тел, не образующие определенного узора, как простые камни, подобным образом вдавленные в раствор при постройке стены.
Это помещение состояло из одних костей и освещалось свечами. Да, я уловил запах свечей, чистейший пчелиный воск, как в богатом доме. - Нет, - задумчиво сказал голос, - скорее, как в церкви, ибо ты находишься в церкви Господа, хотя наш Верховный Глава - Дьявол, святой-основатель нашего ордена, так почему бы не пчелиный воск? Предоставляю тебе, тщеславному светскому венецианцу, считать его роскошью, путать его с богатством, в котором ты барахтался, как свинья в помоях.
Я тихо засмеялся.
- Поделись со мной еще своей великодушной и идиотской логикой, - сказал я. - Фома Аквинский от Дьявола. Давай, говори.
- Не стоит надо мной насмехаться, - искренне и умоляюще ответил он. - Я же спас тебя от огня.
- Иначе я был уже мертв.
- Ты хочешь сгореть?
- Нет, только не так мучиться, нет, я и помыслить не могу, чтобы мне или кому-то еще пришлось так страдать. Но умереть - да, хочу.
- А как ты думаешь, если ты все-таки умрешь, какая участь тебя ожидает? Разве адский огонь не в пятьдесят раз жарче костра, разожженного для тебя и твоих друзей? Ты - дитя ада; ты стал им в тот момент, когда богохульник Мариус влил в тебя нашу кровь. Никто не сможет изменить этот приговор. Твою жизнь хранит проклятая кровь, противоестественная кровь, кровь, приятная Сатане, кровь, приятная Богу лишь потому, что ему приходится держать при себе Сатану, чтобы проявлять свою доброту и давать человечеству выбор между добром и злом.
Я опять засмеялся, но постарался проявить побольше уважения.
- Вас так много, - сказал я. Я повернул голову. Многочисленные свечи меня ослепили, но мне не стало неприятно. Казалось, на фитилях танцует другое пламя, не то, что поглотило моих братьев.
- Они были твоими братьями, эти избалованные, изнеженные смертные? - спросил он. Его голос не дрогнул.
- А сам ты веришь в тот вздор, который ты мелешь? - спросил я, передразнивая его тон.
Он рассмеялся в ответ, скромно, как в церкви, как будто мы перешептывались друг с другом о нелепости проповеди. Но здесь не было святого причастия, как в освященной церкви, зачем же шептаться?
- Дорогой мой, - сказал он, - как просто было бы устроить тебе пытки, вывернуть наизнанку твои высокомерные мозги, превратить тебя в инструмент для хриплых криков. Как просто было бы замуровать тебя в стену, чтобы твои крики доносились не слишком шумно, а стали бы приятным аккомпанементом для наших ночных медитаций. Но я не питаю вкуса к подобным вещам. Вот почему я так хорошо служу Дьяволу; я так и не полюбил зло и жестокость. Я их ненавижу, и если бы мне было дозволено взглянуть на распятие, я смотрел бы на него со слезами, как смотрел смертным человеком.
Я прикрыл глаза, принося в жертву танцующие огоньки, окроплявшие полумрак. Я украдкой послал навстречу его мыслям сильнейший посыл, но наткнулся на закрытую дверь.
- Да, этим образом я преграждаю тебе путь. Болезненно буквальный образ для такого образованного язычника. Но ведь твою преданность Господу нашему Иисусу Христу взрастила сухая и наивная среда? Но подожди, сюда несут дары для тебя, он весьма ускорит наше соглашение.
- Соглашение, сударь, о каком соглашении идет речь? - спросил я. Я тоже услышал чье-то приближение. Мне в ноздри ударил крепкий, отвратительный дух. Я не шевелился и не открывал глаз. Я услышал, как пришелец рассмеялся низким грохочущим смехом, так хорошо освоенным теми, кто распевал Dies Irae с непристойным лоском. Удушающий запах вызывал в памяти горелую человеческую плоть или что-то в этом роде. Мне было противно. Я начал было отворачиваться, но постарался остановиться. Звуки и боль я мог выдержать, но не этот ужасный, ужасный запах.
- Подарочек для тебя, Амадео, - сказал пришелец.
Я поднял глаза. Я смотрел прямо в лицо вампиру, созданного из молодого человека с пепельно-белыми волосами и длинным худощавым телом скандинава. В обеих руках он держал большую урну. Потом он ее перевернул.
- Нет, нет, прекрати! - Я вскинул руки. Я понял, что это. Но было уже слишком поздно.
На меня посыпался поток пепла. Я задохнулся, крикнул и перевернулся. Я не мог вытрясти его из глаз и рта.
- Прах твоих братьев, Амадео, - сказал скандинав. Он разразился безудержным взрывом смеха.
Беспомощно лежа на животе, прижав к лицу руки, я стряхивал с себя горячую кучу пепла. В результате я перевернулся, вскочил на колени, потом поднялся. Я попятился к стене. Перевернулась огромная железная подставка для свечей, перед моим затуманенным взглядом заискрились огоньки, сами свечки попадали в грязь. Я услышал, как загремели кости. Я вскинул руки к лицу.
- А где же наша очаровательная сдержанность? - спросил скандинав. - Что это, наш херувимчик плачет? Так называл тебя твой господин, херувимчик, нет? Держи! - Он дернул меня за руку, а второй рукой попытался размазать по мне пепел.
- Проклятый демон! - крикнул я. Я обезумел от бешенства и негодования. Я схватил его голову обеими руками и изо всех сил повернул ее вокруг шеи, переломав все кости, и посильнее пнул его правой ногой. Он со стоном опустился на колени, не умирая, несмотря на сломанную шею, но я поклялся, что не оставлю ему жизнь ни в одном кусочке тела, и с размаху ударив его правой ногой, я сбил с него голову, кожа порвалась и лопнула, из зияющей дыры на туловище хлынула кровь, и я окончательно оторвал голову.
- На себя посмотрите, сударь, - уставился я в его отчаянные глаза. Зрачки все еще дергались. - Умри же, умри, ради себя самого. - Я покрепче вцепился пальцами левой руки в его волосы и, повертевшись по сторонам, нащупал правой рукой свечку, сорвал ее с железного гвоздя и по очереди вдавил ее в его глазницы, пока он не лишился обоих глаз.
- Ага, значит, так тоже можно, - сказал я, поднимая голову и сощурив глаза от слепящего света.
Постепенно я различил его фигуру. Его густые вьющиеся черные волосы спутались, он сидел в углу, вокруг его табурета развевались черные мантии, его лицо хотя и было обращено немного вбок, от меня не отворачивалось, и при свете я легко смог определить очертания его лица. Благородное, прекрасное лицо, в изогнутых губах не меньше силы, чем в огромных глазах.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:43 | Сообщение # 25
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
- Он никогда мне не нравился, - мягко сказал он, поднимая брови, - однако должен сказать, что ты произвел на меня впечатление, я не ожидал, что он уйдет так рано.
Я содрогнулся. Меня охватил ужасный холод, бездушная, противная злость, возобладавшая над печалью, возобладавшая над безумием, возобладавшая над надеждой.
Я ненавидел голову в своих руках, мне хотелось ее отбросить, но она еще не умерла. Кровоточащие глазницы вздрагивали, язык метался с одной стороны рта на другую.
- Как же мерзко! - вскрикнул я.
- Он всегда говорил очень необычные вещи, - сказал черноволосый вампир. - Видишь ли, он был язычником. Ты - никогда. То есть, он верил в богов северного леса, верил, что Тор кружит вокруг мира со своим молотом…
- Ты никогда не перестанешь болтать? - спросил я. - Даже сейчас необходимо это сжечь, да? - Он одарил меня очаровательной невинной улыбкой. - Дурак ты, что сидишь в этом месте, - прошептал я. У меня безудержно тряслись руки. Не дожидаясь ответа, я повернулся и схватил новую свету, так как та полностью затухла, и поджег волосы мертвеца. От зловония меня затошнило. Я издал звук, напоминающий плачущего ребенка.
Я уронил пылающую голову на обезглавленное тело. Я бросил в пламя свечу, чтобы подлить в огонь воска. Собрав остальные сбитые мной свечи, я скормил их огню и, когда труп охватил слишком сильный жар, я отошел.
Мне показалась, что голова катается в огне больше, чем должна бы, поэтому я схватил перевернутый железный канделябр и, используя его как кочергу, я растер горящую массу и раздробил все, что скрывал огонь.
В самый последний момент его раскинутые руки свернулись, пальцы врезались в ладони. Надо же, жить в таком состоянии, устало подумал я и кочергой подтолкнул руки к туловищу. Костер вонял тряпками и человеческой кровью, выпитой им кровью, вне всякого сомнения, но больше человеческих запахов не ощущалось, и я в отчаянии заметил, что сделал из него костер прямо среди праха моих друзей.
Что же, это показалось мне вполне уместным.
- Хотя бы одному я за вас отомстил, - разбито вздохнул я. Я отбросил примитивную кочергу из канделябра. Так я его и оставил. Места было много. Я удрученно перешел, босиком, так как мои туфли сгорели в огне, на другое широкое свободное место среди железных канделябров, где чернела чистая на вид влажная земля, и там я и лег на пол, как раньше, не заботясь, что черноволосому вампиру теперь прекрасно меня видно, поскольку сейчас я казался прямо перед ним.
- Тебе знаком этот северный культ? - спросил он, как будто ничего страшного не произошло. - Тот самый, где Тор вечно ходит кругами со своим молотом, а круг все сужается и сужается, за ним лежит хаос, а мы находимся внутри теплого кольца, обреченные на вырождение. Никогда не
слышал? Он был язычником, его создали маги-ренегаты, чтобы он убивал их врагов. Я рад от него избавиться, но что же ты плачешь?
Я не ответил. Здесь не на что было надеяться, в жуткой комнате под куполом из черепов, где мириады свечей озаряли своим светом исключительно свидетельства смерти, а среди этого кошмара - прекрасное, крепко сложенное черноволосое существо, которое не испытывает никаких чувств по поводу смерти того, кто служил ему, а теперь превратился в кипу тлеющих вонючих костей.
Я представил себе, что я дома. Я находился в безопасности, в спальне моего господина. Мы сидели рядом. Он читал текст по-латыни. Мне было все равно, какие он произносит слова. Повсюду нас окружали блага цивилизации, красивые, приятные вещи, а каждый предмет в комнате вышел из человеческих рук.
- Суетные мысли, - сказал черноволосый вампир. - Суетные и безрассудные, но тебе еще предстоит в этом убедиться. Ты сильнее, чем я рассчитывал. Но ведь он прожил много веков, твой создатель, никто и не помнит рассказов о временах, когда не было Мариуса, одинокого волка, который никого не допускает на свою территорию, Мариуса, убийцы молодых.
- Насколько я знаю, он убивал только злодеев, - прошептал я.
- А мы разве не злодеи? Каждый из нас злодей. Вот он и убивал нас без сожаления. Он считал, что мы не представляем для него опасности. Он повернулся к нам спиной! Он считал, что мы недостойны его внимания, а потом, смотри-ка, он расщедрился и передал всю свою силу простому мальчику. Но должен сказать, что ты очень красивый мальчик.
Раздался шум, зловещий шорох, довольно знакомый. Запахло крысами.
- О да, мои дети, крысы, - сказал он. - Они ко мне приходят. Хочешь посмотреть? Перевернись и посмотри на меня, если не сложно. Не думай больше о святом Франциске с его птицами, белками и волком. Думай о Сантино с его крысами.
Я действительно посмотрел. Я затаил дыхание. Я сел на землю и уставился на него. На его плече сидела громадная серая крыса, чье крошечное усатое рыльце буквально целовало его ухо, ее хвост свернулся за его головой. К нему на колени забралась еще одна крыса и, как зачарованная, смирно уселась на месте. У ног собрались другие крысы.
Видимо, не желая двигаться, чтобы они не испугались, он осторожно окунул правую руку в чашу с сухими хлебными крошками. Только сейчас я уловил этот запах, смешавшийся с запахом крыс. Он протянул пригоршню крошек крысе, сидящей на плече, которая съела их с благодарностью и с странной деликатностью, а потом уронил немного хлеба на колени, куда моментально вспрыгнули три крысы.
- Думаешь, мне это нравится? - спросил он. Он внимательно посмотрел на меня и расширил глаза, подчеркивая значение своих слов. Его черные волосы окутывали плечи густым спутанными покрывалом, лоб был очень гладкий и в свете свечей отливал белизной.
- Думаешь, мне нравится жить здесь, в земных недрах, - печально спросил он, - под великим городом Римом, где сквозь землю сочатся нечистоты гнусной толпы, и иметь в качестве спутников паразитов? Думаешь, я никогда не обладал плотью и кровью, или же, претерпев эти изменения во имя Всемогущего Господа и его божественного замысла, я утратил стремление к той жизни, которой ты жил со своим жадным господином? Или у меня нет глаз, чтобы увидеть блистательные краски, которые твой господин размазывал по холстам? Или мне не нравятся звуки нечестивой музыки? - Он издал мягкий, мучительный смешок.
- Что из созданного Господом, что из того, ради чего он страдал, противно само по себе? - продолжал он. - Грех сам по себе не отвратителен; эта мысль абсурдна. Никто не может полюбить боль. Мы можем лишь надеяться ее вытерпеть.
- Зачем это нужно? - спросил я. Меня ужасно тошнило, но я сдержал рвоту. Я дышал как можно глубже, чтобы все запахи этого жуткого помещения затопили, наконец, мои легкие и прекратили меня мучить.
Я скрестил ноги и откинулся назад, чтобы рассмотреть его получше. Я стер с глаз пепел.
- Зачем? Твои мысли далеко не новы, но что значит это царство вампиров в черных монашеских рясах?
- Мы - защитники Истины, - искренне ответил он.
- Господи, а кто же не защитник истины? - горько спросил я. - Смотри, у меня все руки в крови твоего брата во Христе! А ты сидишь, странная, напичканная кровью копия человека, и смотришь на это, как на перебранку среди свечей!
- А у тебя жгучий язык для такого милого личика, - сказал он с прохладным удивлением. - Твои мягкие карие глаза, твои темные осенние рыжие волосы производят весьма уступчивое впечатление, но ты неглуп.
- Неглуп? Ты сжег моего господина! Ты его уничтожил. Ты сжег его детей! Я твой пленник, разве нет? Зачем? И ты еще говоришь со мной об Иисусе Христе? Ты? Ты? Отвечай, зачем нужна эта трясина грязи и фантазий, вылепленная из глины и священных свечей?
Он засмеялся. В углах его глаз появились морщинки, лицо стало веселым и приятным. Его волосы, несмотря на грязь и колтуны, сохранили сверхъестественный блеск. Как бы он блистал, если бы его освободить от предписаний этого кошмара.
- Амадео, - сказал он. - Мы - Дети Тьмы, - терпеливо объяснил он. - Мы, вампиры, созданы быть бичом рода человеческого, как эпидемия чумы. Мы - часть испытаний и несчастий этого мира; мы пьем кровь, мы убиваем во славу Господа, который хочет испытать человечество.
- Не произноси такие страшные слова. - Я прикрыл уши руками. Я съежился от страха.
- Но ты же понимаешь, что это правда, - настаивал он, не повышая голоса. - Глядя на меня в моей сутане, рассматривая мою комнату, ты все понимаешь. Я живу, ограничивая себя со всем во имя Господа, как в старину жили монахи, пока они не научились расписывать стены эротическими картинами.
- Ты говоришь, как сумасшедший, я не понимаю, зачем тебе это нужно. - Я отказывался вспоминать Печерскую лавру!
- Нужно, потому что здесь я обрел здесь свою цель, я увидел цель Господа, а превыше ее ничего нет. Ты бы предпочел остаться проклятым, одиноким, эгоистом, влачащим бессмысленное существование? Ты бы отвернулся от замысла столь великого, что в нем есть место самому крошечному младенцу? Ты думал, что можно прожить вечность без великолепия этого грандиозного замысла, пытаясь отрицая участие Господа в создании каждой прекрасной вещи, которую ты возжелал и получил в собственность?
Я замолчал. Не думать о древних русских святых. Он был мудр и потому не настаивал. Напротив, он очень мягко, без дьявольского ритма, запел латинский гимн:
Dies irae, dies illa Solvet saeclam in favilla Teste David cum Sibylla Quantus tremor est futuris…

- И в этот День, в последний День, мы исполним свой долг, мы, его Темные Ангелы, заберем в преисподнюю грешные души согласно его божественной воле.
Я опять поднял глаза.
- А та, последняя мольба, чтобы он смилостивился над нами, разве он страдал не за нас? - Я тихо пропел эту строку по-латыни:
Recordare, Jesu pie, Quod sum causa tuae viae….

Я поспешил продолжить, с трудом находя в себе мужество окончательно выразить этот кошмар.
- Какой монах из монастыря моего детства не надеялся в один прекрасный день быть с Богом? И что ты мне говоришь, что мы, Дети Тьмы, служим ему безо всякой надежды когда-нибудь оказаться с ним?
Он внезапно расстроился.
- Я молю Бога, что существует какая-то неизвестная нам тайна, - прошептал он. Он отвел глаза, как будто действительно молился. - Как он может не любить Сатану, если Сатана так хорошо служит ему? Как может он не любить нас? Я не понимаю, но я - то, что я есть, а ты - такой же, как я. - Он взглянул на меня, снова мягко приподняв брови, чтобы подчеркнуть свое удивление. - И мы должны служить ему. Иначе мы пропадем.
Он соскользнул с табурета и опустился рядом со мной, устроился напротив меня, скрестив ноги, и, вытянув длинную руку, положил ее мне на плечо.
- Великолепное создание, - сказал я, - подумать только, Бог породил как тебя, так и мальчиков, которых ты убил сегодня ночью, прекрасные тела, что ты предал огню…
Он глубоко огорчился.
- Амадео, прими другое имя и останься с нами, живи с нами. Ты нам нужен. Что ты будешь делать один?
- Скажи мне, зачем ты убил моего господина.
Он отпустил меня и уронил руку на колени, на черную ткань.
- Нам запрещено использовать свои таланты, прельщая смертных. Нам запрещено дурачить их своим мастерством. Нам запрещено искать утешения в их обществе. Нам запрещено появляться в освещенных местах. - Меня это не удивляло.
- В сердце своем мы истинные монахи, как у Клуния, - сказал он. - Мы содержим свои монастыри в строгости и святости, мы охотимся и убиваем, чтобы совершенствовать Сад Господа нашего, Долину Слез.- Он сделал паузу, а потом продолжил, еще больше смягчив голос и добавив в него удивления. - Мы подобны жалящим пчелам, крысам, крадущим зерно; мы подобны Черной Смерти, уносящей молодых и старых, прекрасных и уродливых. - Он посмотрел на меня взглядом, молящим о понимании. - Соборы поднимаются из пыли, - сказал он, - чтобы человек увидел чудо. И в камне люди вырезают танец скелетов, чтобы напомнить о быстротечности жизни. Мы вооружаемся косами и вступаем в армию скелета в черном, вырезанного на тысяче дверей, на тысяче стен. Мы - последователи Смерти, чей жестокий лик запечатлен в миллионах крошечных молитвенников, лежащих в руках как богачей, так и бедняков. - У него были огромные, мечтательные глаза. Он посмотрел по сторонам на мрачную келью с куполообразным потолком, под которым мы сидели. В его черных зрачках отражались свечи. На секунду его глаза закрылись, потом открылись - яркие, прояснившиеся.
- Твой господин это понимал, - с сожалением сказал он. - Он понимал. Но он был родом из языческих времен, он был ожесточен и сердит, он неизменно отказывался признавать божью благодать. В тебе он увидел божью благодать, потому что твоя душа чиста. Ты молод и чувствителен, ты открываешься навстречу ночному свету, как лунный цвет. Сейчас ты нас ненавидишь, но со временем ты все поймешь.
- Не знаю, пойму ли я еще что-нибудь, - сказал я. - Я равнодушен, я уничтожен, я не имею понятия о чувствах, о желаниях, даже о ненависти. Я должен бы тебя ненавидеть, но это не так. Я пуст. Я хочу умереть.
- Но ты умрешь только по воле божьей, Амадео, - сказал он. - Не по собственной воле. - Он пристально уставился на меня, и я понял, что больше не могу скрывать от него свое воспоминание о киевских монахах, медленно изнуряющих себя голодом, но утверждающих, что им необходимо подкреплять себя пищей, ибо Бог определит, когда им умереть.
Я пытался скрыть эти образы, я рисовал себе маленькие картинки и запирал их. Я ни о чем не думал. У меня на языке вертелось только одно слово: ужас. А потом - мысль, что до сих пор я был дураком.
В комнату вошла настоятельница. Женщина-вампир. Она вошла через деревянную дверь, осторожно подождав, пока она закроется, чтобы не поднимать ненужного шума. Она подошла к нему и встала за его спиной.
Ее густые седые волосы, как и у него, были грязными и спутанными, и тоже образовывали за ее плечами грациозное прекрасное покрывало, тяжелое и плотное. Она носила древние лохмотья. Низкий пояс на бедрах, характерный для женщин ушедших эпох, украшал узкое платье, подчеркивавшее тонкую талию и гибкие пышные бедра, костюм придворной, который можно увидеть на каменных фигурах на богатых саркофагах. У нее, как и у него, были огромные глаза, вбирающие в себя в полумраке каждую частицу света. У нее был сильный полный рот, а через тонкий слой серебристой пыли явственно просвечивали изящные кости скул и подбородка. Шея и грудь оставались практически обнаженными.
- Он останется с нами? - спросила она. Она говорила таким приятным, таким успокаивающим голосом, что он меня даже тронул. - Я молилась за него. Я слышала, как он плачет изнутри, не произнося ни звука.
Я отвел взгляд, заставляя себя испытывать к ней отвращение, к своему врагу, убийце тех, кого я любил.
- Да, - ответил темноволосый Сантино. - Он останется к нам, из него может выйти лидер. У него столько силы. Видишь, он убил Альфредо! О, что за чудесное зрелище - столько ярости, столько детской злобы в лице.
Она посмотрела на останки того, кто раньше был вампиром, а я и сам не знал, что он него осталось. Я в ту сторону не поворачивался.
Ее лицо смягчилось от выражения глубокой, горькой печали. В жизни она, должно быть, была прекрасна; прекрасна она была бы и сейчас, если стереть с нее пыль.
Она мгновенно стрельнула в меня укоризненным взглядом, но быстро смягчилась.
- Суетные мысли, дитя, - сказала она. - Я живу не ради зеркал, как твой господин. Чтобы служить моему Господину, мне не нужны ни шелка, ни бархат. Ах, Сантино, он еще совсем младенец. - Она говорила обо мне. - В былые века я могла бы сложить стихи, восхваляя эту красоту, пришедшую к нам от Бога, чтобы осветить запачканные сажей щели, лилия в темноте, сын феи, подложенный лунным светом в колыбель молочницы, чтобы поработить наш мир своим девичьим взглядом и тихим мужским голосом.
Ее лесть взбесила меня, но я не пережил бы, если бы в этом аду мне пришлось бы лишиться красоты ее голоса, его глубинного очарования. Мне было все равно, что она скажет. И глядя на ее белое лицо, чьи вены превратились в прожилки в мраморе, я знал, что она слишком стара для моих стремительных порывов отомстить. И все же убей ее, да, сорви с тела голову, да, проткни ее свечами, да, да. Я думал об этом, стиснув зубы, а он, как мне расправиться с ним, ведь он отнюдь не так стар, и вполовину не так стар, судя по его оливковой коже, но эти порывы увяли, как сорняки, вырванные из моих мыслей северным ветром, ледяным ветром моей умирающей воли. Да, но они были красивы.
- Тебе не придется отказаться от всей красоты, - доброжелательно сказала она, наверное, выудив мысли из моей головы, невзирая на все мои усилия их скрыть. - Ты увидишь новый вариант красоты, суровой и разносторонней красоты, когда будешь лишать людей жизни и смотреть, как чудесный материальный узор превращается в раскаленную паутину по мере того, как ты выпиваешь его досуха, и предсмертные мысли окутают тебя, как траурная вуаль, они затуманят твой взор и превратят тебя в школу для бедных душ, для которых ты ускоришь переход к благодати или к вечным мукам - да, это красота. Ты увидишь красоту звезд, они всегда будут приносить тебе успокоение. И земли, да, самой земли, в ней ты найдешь тысячу оттенков темноты. Такой будет твоя красота. Ты всего лишь отказываешься от хрупких красок человечества и оскорбительного света тщеславных богачей.
- Я ни от чего не отказываюсь, - сказал я.
Она улыбнулась, и ее лицо озарилось неотразимым теплым светом, в свете пылающих дрожащих свечек поблескивали длинные густые сбившиеся, местами вьющиеся белые волосы.
Она взглянула на Сантино.
- Как хорошо он понимает, о чем мы говорим, - сказала она. - Но при этом ведет себя как непослушный ребенок, высмеивающий в своем невежестве все подряд.
- Он понимает, понимает, - ответил он сей с неожиданной горечью. Он кормил крыс. Он посмотрел на нас с ней. Он, казалось, погрузился в раздумья и даже напевал про себя старое григорианское песнопение.
В темноте я слышал остальных. Вдалеке продолжали бить в барабаны, но это уже было совершенно невыносимо. Я посмотрел на потолок, на ослепленные черепа безо ртов, взиравшие на нас с безграничным терпением.
Я посмотрел на них, на сидящую фигуру Сантино, отягощенного заботами или погруженного в мысли, и на нее, возвышающуюся за его спиной, ее похожий на статую силуэт в рваных лохмотьях, на ее разделенные на пробор седые волосы, на пыль, украшающую ее лицо.
- Те, Кого Нужно Хранить, дитя, кто они? - внезапно спросила она.
Сантино устало махнул правой рукой.
- Алессандра, этого он не знает. Не сомневайся. Мариус был слишком умен, чтобы ему рассказать. И что с ней стало, со старой легендой, за которой мы гоняется столько лет, что потеряли им счет? Те, Кого Нужно Хранить. Если они таковы, что их нужно хранить, то их больше нет, поскольку самого Мариуса больше нет, и хранить их некому.
Меня затрясло от ужаса, что из моих глаз польются безудержные слезы, что это случится прямо при них, нет, это чудовищно. Мариуса больше нет…
Сантино поспешно продолжил, как будто испугался за меня:
- На то божья воля. Бог пожелал, чтобы все здания рассыпались, чтобы все тексты были расхищены или сгорели, чтобы все свидетельства очевидцев таинства были уничтожены. Подумай, Алессандра. Подумай. Время избороздило каждое слово, написанное рукой Матвей, Марка, Луки, Иоанна, Павла. Где хоть один свиток, что носит подпись Аристотеля? А Платон, если бы нам осталась хоть один клочок, брошенный им в огонь во время беспокойных занятий…
- Что нам до этого, Сантино? - с упреком спросила она, но посмотрела на него и положила руку ему на голову. Она разгладила его волосы, как настоящая мать.
- Я хотел сказать, что таковы устои Господа, - ответил Сантино, - устои его мироздания. Время смывает даже письмена в камне, под огнем и пеплом ревущих гор ложатся целые города. Я хотел сказать, что земля пожирает все, а теперь она поглотила и его, эту легенду, этого Мариуса, кто был намного старше, чем все, чьи имена нам известны, а с ним ушли и его драгоценные тайны. Да будет так.
Я сжал руки, чтобы они не дрожали. Я ничего не говорил.
- Жил я в одном городе, - вполголоса продолжал он. Он держал на руках жирную черную крысу и гладил ее, как самую пушистую кошку, а та, поблескивая крошечным глазом, не могла и пошевелиться, свесив вниз длинный изогнутый хвост, напоминавший косу. - Прелестный был город, с высокими прочными стенами, а каждый год там бывала такая ярмарка, что словами не описать; все купцы выставляли там свои товары, со всех деревень, ближних и дальних, собирался стар и млад - покупали, продавали, танцевали, пировали… замечательное место! Но все забрала чума. Чума пришла, не заметив ни ворот, ни стен, ни башен, прошла незамеченной мимо стражников властелина, мимо отца в поле, мимо матери в кухне. Всех забрала чума, всех, за исключением самых неисправимых грешников. В собственном дома они замуровали меня, наедине с раздувшимися трупами моих братьев и сестер. Только вампир нашел меня, от голода, поскольку, кроме моей крови, ему нечего было искать. А сколько их было!
- Разве мы не отрекаемся от нашей смертной истории во имя Господа? - спросила Алессандра с величайшей осторожностью. Ее рука гладила его волосы, откинув их с его лба.
Его глаза расширились от мыслей и воспоминаний, но, заговорив снова, он посмотрел на меня, хотя, наверное, даже меня не увидел.
- Тех стен уже нет. На их месте сейчас деревья, дикая трава и кучи камней. И в далеких замках можно встретить камни из бастиона нашего властелина, из наших лучших мостовых, из зданий, какими мы гордились. Так уж устроен этот мир - все уничтожается, и пасть времени не менее кровожадна, чем любая другая.
Повисла тишина. Я не мог остановить дрожь. Все мое тело тряслось. С моих губ сорвался стон. Я посмотрел по сторонам и наклонил голову, крепко сжимая руками горло, чтобы не закричать. Когда я поднял глаза, то заговорил.
- Я вам служить не буду! - прошептал я. - Я вашу игру насквозь вижу. Мне знакомы ваши писания, ваша благочестие, ваша страсть к самоотречению! Вы, как пауки, плетете темную запутанную паутину, вот и все, а кроме кровавого племени, вы ничего не знаете, вы умеете только плести свои скучные силки, вы жалкие, как птицы, вьющие гнезда в грязи на мраморных подоконниках. Ну и плетите свою ложь. Я вам служить не буду!
С какой любовью они на меня посмотрели.
- Ах, бедное дитя, - вздохнула Алессандра. - Твои страдания только начинаются. Так зачем страдать во имя гордыни, не во имя Бога?
- Я вас проклинаю!
Сантино щелкнул пальцами. Почти незаметно. Но из темноты, из дверей, спрятанных в земляных стенах как немые рты, явились его слуги, в широких одеяниях, в капюшонах, как раньше. Они схватили меня, обезопасив руки и ноги, но я не сопротивлялся.
Они потащили меня в камеру с железными решетками и земляными стенами. Но когда я попытался прорыть себе выход, мои скрюченные пальцы наткнулись на окованный железом камень, и дальше копать было бесполезно.
Я лег на землю. Я плакал. Я оплакивал своего господина. Мне было все равно - пусть меня слышат, пусть надо мной смеются. Я знал только, как велика моя потеря, и потеря эта равнялась по размеру моей любви, а узнав размер своей любви, можно как-то почувствовать ее величие. Я все плакал и плакал. Я ворочался и ползал по земле. Я цеплялся за нее, рвал ее, а потом лежал без движения, и только немые слезы текли по моим щекам.
Алессандра стояла за дверью, положив руки на прутья решетки.
- Бедное дитя, - прошептала она. - Я буду с тобой, я всегда буду с тобой. Только позови.
- Ну почему? Почему? - выкрикнул я, и каменные стены отозвались эхом. - Отвечай!
- В самых глубинах ада, - сказала она, - разве демоны не любят друг друга?
Прошел час. Ночь подходила к концу. Я испытывал жажду.
Я сгорал от жажды. Она это знала. Я свернулся на полу, наклонил голову и сел на корточки. Я умру прежде, чем смогу еще раз выпить кровь. Но больше я ничего не видел, больше я ни о чем не мог думать, больше я ничего не хотел. Кровь.
После первой ночи я решил, что умру от жажды. После второй я думал, что с криками погибну. После третьей я только представлял ее себе в мечтах, отчаянно плача и слизывая с пальцев кровавые слезы.
Через шесть таких ночей, когда жажда стала совершенно невыносимой, мне привели отбивающуюся жертву.
Я почуял кровь из конца длинного черного коридора. Я услышал запах прежде, чем увидел свет факела.
К моей камере волокли здорового, дурно пахнущего молодого мужчину, он брыкался и проклинал их, рычал и брызгал слюной, как безумный, крича от одного вида факела, которым его запугивали, подгоняя мне навстречу. Я вскарабкался на ноги, что стоило мне больших усилий, и рухнул на него, рухнул на его сочную горячую плоть и разорвал его горло, одновременно смеясь и плача, давясь кровью.
Ревя и спотыкаясь, он упал. Кровь, пузырясь, текла в мои губы и на мои тонкие пальцы. Они стали совсем как кости, мои пальцы. Я пил, пил, пил, пока не напился досыта, и тогда простое удовлетворение голода, простое жадное, ненавистное, эгоистичное поглощение благословенной крови затмило всю боль и все отчаяние.
Меня оставили одного наслаждаться своей прожорливостью, своим, бездумным, непристойным пиршеством. Потом, отвалившись от жертвы, я почувствовал, что видеть в темноте стало яснее. Стены снова заискрились капельками руды, как звездный небосвод. Я оглянулся и увидел, что убитой мной самим жертвой был Рикардо, мой любимый Рикардо, мой блистательный и мягкосердечный Рикардо - голый, в позорной грязи, откормленный пленник, специально для этого содержавшийся в вонючей земляной камере. Я закричал.
Я ударил по решетке и стал биться от нее головой. Мои белолицые стражи подбежали к решетке и в страхе попятились, посматривая на меня через темный коридор. Я в слезах упал на труп.
Я схватил труп.
- Рикардо, пей! - Я прокусил себе язык и выплюнул кровь на его запачканное жиром, уставившееся в потолок лицо. - Рикардо! - Но он был мертв, пуст, а они ушли, оставив его гнить в моей камере, гнить рядом со мной.
Я пел "Dies irae, dies illa" и смеялся. Три ночи спустя, выкрикивая проклятья, я оторвал от зловонного трупа Рикардо руки и ноги, чтобы выбросить тело из камеры по частям. С ним рядом невозможно было находиться! Я вновь и вновь швырял на решетку вздувшееся туловище, а потом, всхлипывая, упал на землю, так как не мог заставить себя разорвать его на части кулаками или ногами. Я заполз в самый дальний угол, чтобы убраться от него подальше.
Пришла Алессандра.
- Дитя, что мне сказать, чтобы тебя утешить? - Бестелесный шепот в темноте.
Но рядом появилась другая фигура, Сантино. Повернувшись к ним, в каком -то случайно просочившемся туда свете, различить который могут только глаза вампира, я увидел, как он поднес палец к губам и покачал головой, мягко поправляя ее.
- Он должен остаться один, - сказал Сантино.
- Кровь! - заорал я. Я налетел на решетку, вытянув руку, они оба перепугались и поспешили прочь.
Так прошло еще семь ночей, и к концу последней из них, когда я дошел до такого состояния, что меня не воодушевлял даже запах крови, они положили жертву - маленького мальчика, уличного ребенка, плачущего о милосердии - прямо мне на руки.
- О, не бойся, не бойся, - прошептал я, быстро впиваясь зубами в его шею. - Мммм, доверься мне, - шептал я, смакуя кровь, выпивая ее медленно, стараясь не засмеяться от восторга, и на его личико капали мои кровавые слезы облегчения. - Пусть тебе приснится сон, сон про что-нибудь красивое и доброе. Сейчас за тобой придут святые; видишь их?
Потом я лег на спину, насытившись, и начал выискивать на грязном потолке бесконечно малые звезды из твердого яркого камня или кремнистого железа, врезавшегося в землю. Я повернул голову в сторону, чтобы не смотреть на труп бедного ребенка, который я аккуратно, словно подготовив его к савану, уложил его у стены за своей спиной.
В своей камере я увидел фигуру, маленькую фигурку. Она стояла и смотрела прямо на меня, и я рассмотрел ее выделяющийся на фоне стены полупрозрачный силуэт. Еще один ребенок? Я в ужасе поднялся. От нее ничем не пахло. Я повернулся и пристально посмотрел на труп. Он лежал
в прежнем положении. И все-таки у дальней стены стоял тот же самый мальчик, маленький, бледный, потерянный.
- Как это может быть? - прошептал я.
Но маленькое жалкое существо не смогло ответить. Оно могло только смотреть. Оно было одето в ту же самую белую рубашку, что и труп, задумчивость смягчала его большие бесцветные глаза.
Откуда-то издалека до меня донесся звук. Звук шаркающих шагов в длинных катакомбах, ведущих к моей темнице. Не вампирские шаги. Я подтянулся и чуть-чуть пошевелил ноздрями, пытаясь уловить его запах. Сырой затхлый воздух не изменился. Единственным запахом в моей камере оставался аромат смерти, бедного сломленного тельца.
Я напряг глаза, глядя на цепкий маленький дух.
- Что ты здесь ждешь? - отчаянно прошептал я. - Почему я тебя вижу?
Он шевельнул ртом, как будто собирался заговорить, но лишь едва заметно качнул головой, красноречивым жалобным жестом выражая свое замешательство.
Шаги приближались. Я еще раз попробовал уловить запах. Но его не было, не было даже пыльной вони вампирских одежд, только приближающийся шаркающий звук. Наконец к решетке подошла высокая, похожая на тень, фигура изможденной женщины.
Я знал, что она мертвая. Знал. Я знал, что она мертва, как и замешкавшийся у стены малыш.
- Поговори со мной, пожалуйста, ну пожалуйста, умоляю тебя, заклинаю тебя, поговори! - выкрикнул я.
Но призраки не могли отвести глаз друг от друга. Быстрой поступью мальчик поспешил укрыться в объятьях женщины, и она, отвернувшись, забрав свое чадо, начала таять, несмотря на то, что ее ноги продолжали производить тот самый сухой звук, царапающий жесткий земляной пол, который возвестил о ее появлении.
- Посмотри на меня! - тихо умолял ее я. - Хоть одним глазком! - Она остановилась. От нее почти ничего не осталось. Но она повернула голову, и из ее глаз на меня полился тусклый свет. Потом она беззвучно исчезла, полностью.
Я лег на спину, в легкомысленном отчаянии протянул руку и потрогал детский труп, все еще довольно теплый. Я не каждый раз видел их призраки. Я не стремился освоить способы их вызывать. Они не друзья мне, а новое проклятье, эти духи, периодически собирающиеся на сцене
моего кровавого убийства. Когда они проходили по сцене моей агонии, когда кровь во мне бывала еще теплой, в их лицах не появлялось никакой надежды. Их не озарял яркий луч светлых чаяний. Может быть, эта способность развилась во мне благодаря голоданию?
Я никому о них не рассказывал. В той гнусной камере, в проклятом месте, где неделю за неделей ломалась моя душа, лишенная даже утешения закрытого гроба, я боялся их и постепенно их возненавидел.
Только в далеком будущем я обнаружу, что другие, вампиры по большей части их не видят. Было ли это милосердие? Я не знал. Но я забегаю вперед.
Давай же вернемся к тому невыносимому времени, к тем испытаниям. В таком плачевном состоянии я провел около двадцати недель. Я больше не верил, что существует яркий, фантастический мир Венеции. Я знал, что мой господин умер. Я это понял. Я знал, что все, что я любил, умерло.
Я тоже умер. Иногда мне снилось, что я дома, в Киеве, в Печерской лавре, что я стал святым. В такие моменты мое пробуждение было мучительным.
Когда ко мне пришли Сантино и седовласая Алессандра, они, как всегда, вели себя ласково, Сантино пролил слезы, увидев меня в таком состоянии, и сказал:
- Пойдем ко мне, идем же, пойдем, ты начнешь заниматься со мной всерьез, идем. Даже такие жалкие создания, как мы, не должны так страдать. Идем со мной.
Я доверился его рукам, я открыл губы ему навстречу, я наклонил голову, чтобы прижаться лицом к его груди, и, слушая, как бьется его сердце, я сделал глубокий вдох, словно до этого момента мне отказывали даже в воздухе.
Алессандра очень нежно прикоснулась ко мне своими прохладными мягкими руками.
- Бедный маленький сирота, - сказала она. - Заблудшее дитя, какой же длинный путь ты прошел, чтобы найти нас.
Удивительно, но все, что они со мной сделали, показалось мне нашей общей бедой, общей и неизбежной катастрофой.

Келья Сантино.
Я лежал на полу, меня обнимала Алессандра, она покачивала меня и гладила мои волосы.
- Я хочу, чтобы сегодня ночью ты пошел с нами охотиться, - сказал Сантино. - Ты пойдешь с нами, со мной и с Алессандрой. Мы не позволим другим тебя мучить. Ты голоден. Ты же очень голоден, правда?
Так началось мое пребывание среди Детей Тьмы. Ночь за ночью я молча охотился со своими новыми спутниками, со своими новыми возлюбленными, со своим новым господином и со своей новой госпожой, а когда я был готов серьезно заняться новыми уроками, Сантино, мой учитель, кому изредка помогала Алессандра, сделал меня своим учеником, оказав мне таким образом великую честь, о чем мне не замедлили сообщить, улучив момент, остальные члены собрания.
Я узнал то, о чем Лестат написал после моих откровений, - великие законы.
Первое. По всему миру мы собираемся в собрания, у каждого собрания есть свой глава, и мне предстоит стать таким главой, как настоятелем монастыря, и в мои руки попадут все вопросы власти. Я, и только я буду определять, когда следует создать нового вампира; я, и только я буду следить, чтобы превращение производилось надлежащим образом.
Второе. Темный Дар, ибо у нас это так называется, запрещается передавать тем, кто не обладает физической красотой, ибо порабощение Темной Кровью красивых людей более приятно Справедливому Богу.
Третье. Нельзя допускать, чтобы молодого вампира создавал древний вампир, ибо со временем наши силы возрастают, и силы старейших слишком велики для молодых. Свидетельство тому - моя собственная трагедия, меня создал последний из известных нам Детей Тысячелетий, великий и ужасный Мариус. Я обладаю силой демона и телом ребенка.
Четвертое. Ни один из нас не смеет уничтожить себе подобного, за исключением главы собрания, который должен был готов в любой момент уничтожить непокорных членов своей стаи. Все странствующие вампиры, не принадлежащие ни к какому собранию, должны уничтожаться таким главой собрания немедленно.
Пятое. Никакое вампир не имеет права разоблачить свою личность или волшебную силу в присутствии смертного и остаться в живых. Никакой вампир не имеет права записывать слова, способные выдать тайну. Смертный мир не должен знать ни одного вампирского имени, и все свидетельства нашего существования, попадающие в царство смертных, должны уничтожаться любой ценой, как и те, кто допустил столь ужасное нарушение божьей воли.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:45 | Сообщение # 26
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Это еще не все. Там были и ритуалы, и песнопения, своего рода фольклор.
- Мы не входим в церкви, ибо в этом случае Господь поразит нас молнией, - объявлял Сантино. - Мы не смотрим на распятие, и присутствия такового на цепочке, висящей на шее смертного, достаточно для того, чтобы оставить его в живых. Мы отворачиваем глаза и пальцы перед медальонами с изображениями Святой Девы. Мы трепещем перед ликами святых.
Но тех, кто не защищается, мы разим божественным огнем. Мы питаемся, где нам угодно и когда нам угодно, жестоко, как невинными, так и теми, кто благословен красотой и богатством. Но мы не похваляемся перед миром своими деяниями, не похваляемся и друг перед другом.
Великие замки и залы закрыты для нас, ибо мы ни при каких обстоятельствах не смеем вмешиваться в судьбу, уготованной Господом нашим для тех, кто создан по его образу и подобию, иначе, чем вмешиваются в нее паразиты, или пылающий огонь, или Черная Смерть. Мы - проклятье тени. Мы вечны. А завершив во имя Господа свои труды, мы сходимся вместе, избегая удобств, богатства и роскоши, в подземельях, благословенных нами для сна, и лишь при свете огня и свечей мы собираемся, чтобы читать молитвы, петь песни и танцевать, да, танцевать вокруг костра, тем самым укрепляя волю, тем самым разделяя свою силу с нашими братьями и сестрами.

Шесть долгих месяцев прошло за изучением этих уроков. В это время я совершал вместе с остальными вылазки в римские переулки, где охотился и объедался теми, от кого отвернулась судьба, кто так легко попадал в мои руки.
Я не искал больше в их мыслях преступления, оправдывающего мою хищную трапезу. Я больше не тренировался в утонченном искусстве убивать, не причиняя жертве боли, я больше не заслонял несчастных смертных от жуткого вида моего лица, моих отчаянных рук, моих клыков.
Однажды ночью я проснулся и обнаружил, что меня окружили мои братья. Седовласая женщина помогла мне подняться из свинцового гроба и сообщила, что я должен пойти за ними.
Мы поднялись на землю, к звездам. Там горел высокий костер, как в ночь гибели моих смертных братьев.
Прохладный воздух благоухал весенними цветами. Я слышал, как поют соловьи. Вдали шептался и бормотал огромный, кишащий людьми Рим. Я обратил взгляд к городу. Я увидел семь холмов, покрытых неяркими дрожащими огоньками. Наверху я увидел подкрашенные золотом тучи, нависшие над рассеянными по холмам прекрасными маячками, словно небесная тьма готовилась вот-вот разродиться младенцем.
Я увидел, что вокруг костра образовалось плотный круг. Дети Тьмы стояли в глубину по двое, по трое. Сантино, облаченный в новую, дорогую мантию из черного бархата - ужасное нарушение наших строгих правил богослужения, вышел вперед и расцеловал меня в обе щеки.
- Мы отсылаем тебя далеко, на север Европы, - сказал он, - в город Париж, где глава Собрания ушел, как рано или поздно бывает со всеми нами, в огонь. Его дети ожидают тебя. Они наслышаны о тебе, о твоей доброте, о твоем благочестии, о твоей красоте. Ты станешь их главой, их святым.
Мои братья по очереди подошли поцеловать меня. Мои сестры, их было меньше, тоже запечатлели на моих щеках поцелуи.
Я молчал. Я тихо стоял и слушал песни птиц в соседних соснах, то и дело буравя взглядом снижающиеся небеса и думал, пойдет ли дождь, ароматный дождь, такой чистый и ясный, единственная дозволенная мне очищающая вода, сладкий римский дождь, ласковый и теплый.
- Принимаешь ли ты торжественный обет возглавлять Собрание согласно Темным Обычаям, согласно воле Сатаны и воле его Творца и Господа?
- Принимаю.
- Клянешься ли ты подчиняться любым приказам, поступившим из Римского Собрания?
- Клянусь.
Слова, слова, слова.
В огонь подбросили дров. Зазвучал барабанный бой. Торжественный тон.
Я заплакал.
Я почувствовал прикосновение мягких рук Алессандры, мягкую массу ее седых волос на моей шее.
- Я пойду с тобой на север, дитя мое, - сказала она.
Меня переполняла благодарность. Я обхватил ее обеими руками, почувствовал, как ко мне прижалось ее холодное жесткое тело, и затрясся от рыданий.
- Да, мой дорогой, мой маленький, - говорила она. - Я останусь с тобой. Я стара, я останусь с тобой, пока не придет мой срок предстать перед судом Господа, как подобает каждому из нас.
- Так возрадуемся и станцуем! - воскликнул Сантино. - Сатана и Христос, братья в доме Господа, вверяем вам эту очистившуюся душу! - Он воздел руки.
Алессандра отошла от меня, ее глаза блестели от слез. Я не мог думать ни о чем, кроме благодарности за том, что она будет со мной, что мне не придется совершать одному это жуткое, ужасное путешествие. Со мной, Алессандра, со мной. О раб Сатаны и создавшего его Бога!
Она встала рядом с Сантино, такая же высокая, величественная, и тоже подняла руки, качая волосами из стороны в сторону.
- Да начнется танец! - крикнула она.
Загремели барабаны, взвыли трубы, в моих ушах зазвенели бубны.
Огромное плотное кольцо вампиров испустило долгий глухой крик, и, взявшись за руки, они пустились в пляс.
Меня затянули в цепочку, образовавшуюся вокруг бушующего пламени. Меня бросало справа налево в такт вертящимся по сторонам фигурам, потом я вырвался и, кружась, подпрыгнул высоко в воздух.
При повороте, в прыжке, ветер коснулся моей шеи. Я с предельной точностью поймал с обеих сторон от себя руки, мы качнулись направо, потом - опять налево.
Безмолвные тучи над головой сгущались, скручивались, плыли по темнеющему небу. Начался дождь, его тихий раскат затерялся среди криков обезумевших танцоров, треска костра и грохота барабанов.
Но я его услышал. Я повернулся, прыгнул повыше и добрался до него, до серебристого дождя, хлынувшего на меня, как благословение темных небес, как крещение святой водой проклятых.
Музыка нарастала. Все поглотил варварский ритм, организованная цепочка танцоров была забыта. Под дождем, при неиссякаемых сполохах гигантского огня вампиры раскидывали руки, выли, извивались, сокращали мышцы рук и ног, топали, согнув спины, грохотали подошвами по земле, открывали рты, вращали бедрами, вертелись и прыгали, и хриплыми гортанными голосами затянули громогласный гимн, Dies irae, dies illa. О да, да, день беды, день огня!
Потом, когда дождь полил темной, ровной стеной, когда от костра остались только черные развалины, когда все давно уже отправились на охоту, когда по мрачной поляне после шабаша осталось кружиться всего несколько фигур, распевая молитвы в мучительном исступлении, я тихо лежал, уткнувшись лицом в землю, и дождь смывал с меня грязь.
Мне казалось, что рядом стоят монахи из старого киевского монастыря. Они подсмеивались надо мной, но по-доброму. Они говорили:
- Андрей, с чего ты взял, что сможешь сбежать? Разве ты не знал, что тебя призвал Бог?
- Уходите от меня, вас здесь нет, а меня вообще нет; я заблудился в темных пустынях бесконечной зимы.
Я старался представить себе его, его святой лик. Но рядом была только Алессандра, она пришла помочь мне подняться на ноги. Алессандра, пообещавшая рассказать мне о темных временах, задолго до создания Сантино, когда ей передали Темный Дар в лесах Франции, куда мы отправимся вместе.
- О Господи, Господи, услышь мои молитвы, - прошептал я. Если бы я мог только увидеть его лицо.
Но такие вещи нам запрещались. Ни при каких обстоятельствах не сметь смотреть на его изображения! До конца света нам суждено трудиться без этого утешения. Ад есть отсутствие Бога.
Что мне теперь сказать в свое оправдание? Что мне сказать?
Эта повесть уже рассказана другими, повесть о том, как я на протяжении целых веков оставался стойким главой Парижского Собрания, как я жил все эти годы в невежестве и мраке, подчиняясь старым законам, пока не осталось ни Сантино, ни Римского Собрания, чтобы посылать мне новые, как я, оборванец, в тихом отчаянии, цеплялся за Старую Веру и Старые Обычаи, пока другие уходили в огонь или же просто разбредались по свету.
Что мне сказать в оправдание того новообращенного и святого, каким я стал?
Триста лет я пробыл бродячим ангелом, сыном Сатаны, я был его убийцей с детским лицом, его заместителем, его рабом. Алессандра всегда оставалась со мной. Когда другие погибали или отрекались, Алессандра поддерживала во мне веру. Но это был мой грех, мое путешествие, мое страшное безрассудство, и мне одному предстоит нести это бремя, пока я жив.

В то последнее утро в Риме, перед уходом на север, было решено, что мне необходимо сменить имя.
Амадео, имя, содержащее в себе самом слово, обозначающее Бога, меньше всего подходило для Сына Тьмы, особенно для того, кому предстояло возглавить Парижское Собрание.
Из всех предложенных вариантов Алессандра выбрала имя "Арман". Так я стал Арманом.





Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:49 | Сообщение # 27
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
ЧАСТЬ II
МОСТ ВЗДОХОВ




16


Я отказываюсь еще хотя бы минуту обсуждать прошлое. Оно мне не нравится. Оно меня не волнует. Как я буду рассказывать о том, что меня не интересует? Считается, что это заинтересует тебя? Вся сложность в том, что о моем прошлом уже слишком много писали. А если ты не читал эти книги? А если ты не барахтался в цветистых описаниях Вампира Лестата, живописавшего меня и приписанные мне заблуждения и ошибки? Хорошо, хорошо. Еще немного, но только для того, чтобы перенести меня в Нью-Йорк, в ту секунду, когда я увидел покрывало Вероники, чтобы тебе не пришлось возвращаться к его книгам, чтобы моей книги тебе хватило. Ладно. Продолжим, пересечем этот мост вздохов. Три сотни лет я оставался верен Старым Обычаям Сантино, даже после исчезновения самого Сантино. Причем вампир этот совсем не умер. Он объявился в современном мире, вполне здоровый, сильный, молчаливый, и отнюдь не собирался оправдываться по поводу тех кредо, что он затолкал мне в горло, прежде чем отправить меня на север, в Париж. В те времена я был совершенно не в своем уме. Я действительно руководил Собранием и достиг совершенства в устройстве и организации его церемоний, его причудливых темных молебствий и кровавых крещений. С каждым годом моя физическая сила росла, как бывает у всех вампиров, и жадно выпивая кровь своих жертв - о другом удовольствии я и мечтать не мог, - вскармливал свои вампирские способности. Убивая, я научился окутывать своих жертв чарами, и выбирая себе самых красивых, самых одаренных, самых дерзких и блистательных, я, тем не менее, передавал им фантастические видения, чтобы притупить их страх и страдания. Я был просто помешанный. Отрекшись от освещенных мест, от утешительного посещения самой маленькой церкви, я запыленным духом бродил по темнейшим переулкам Парижа, превращая в глухой звон его самую замечательную поэзию и музыку затычками благочестия и фанатизма, которыми я забивал свои уши, слепой к уносящемуся ввысь величию его соборов и дворцов. Всю мою любовь поглотило собрание, болтовня о том, как нам лучше всего стать святыми Сатаны или стоит ли предложить дерзкой, прекрасной отравительнице заключить наш пакт и пополнить наши ряды. Но иногда я переходил от приемлемого безумия к состоянию, опасность которого знал только я. В земляной келье в потайных катакомбах под огромным парижским кладбищем Невинно Убиенных, где мы устроили свое логово, мне ночь за ночью мерещилась одна-единственная странная, бессмысленная вещь: что стало с маленьким прекрасным сокровищем, подаренным мне моей смертной матерью? Что стало с тем странным артефактом из Подола, который он сняла с иконостаса и вложила мне в руки, с крашеным яйцом, с крашеным яйцом малинового цвета, с искусно нарисованной звездой? Где оно сейчас находится? Что с ним стало? Ведь я оставил его, плотно завернув в мех, в золотом гробу, в моем бывшем жилище, нет, неужели это было на самом деле, та жизнь, которую я, кажется, вспоминал, жизнь в городе с блестящими белокаменными дворцами и сверкающими каналами, с необъятным свежим серым морем, полном быстрых изящных кораблей, усердно взмахивавших вверх-вниз длинными веслами в унисон, как живые, кораблей, расписных кораблей, часто украшенных цветами, с белоснежными парусами, нет, так не бывает, и подумать только, золотая комната с золотым гробом внутри, а в нем - ни на что не похожее сокровище, хрупкая, прелестная вещица, крашеное яйцо, ломкое, законченное творение, чья раскрашенная скорлупа скрывала внутри предельно безупречный, влажный, таинственный концентрат живых жидкостей - что за странные фантазии. Но что с ним случилось? Кто его нашел? Кто-то нашел. Либо так, либо оно до сих пор там, спрятано глубоко под палаццо в водонепроницаемом подземелье, вырытом в глубине протекающей земли под водами лагуны. Нет, никогда. Не так, только не там. Не думай об этом. Не думай, что оно попало в руки нечестивца. А ведь ты знаешь, ты, лживая предательская душонка, что ты так и не вернулся в то место, в тот невысокий город с залитыми ледяной водой улицами, где твой отец, несомненно, существо мифическое, небылица, испил из твоих рук вино и простил тебя за то, что ты ушел и превратился в черную птицу с сильными крыльями, птицу ночи, воспарившую даже выше владимирских куполов, словно кто-то разбил яйцо, то тщательно, изумительно разрисованное яйцо, которым так дорожила твоя мать, передавая его тебе, злобно разбил его большим пальцем, раздавил, и из прогнившей жидкости, из зловонной жидкости родился ты, ночная птица, перелетевшая через коптящие трубы Подола, через владимирские купола, поднимаясь все выше, все дальше, удаляясь от диких степей, от всего мира, пока не залетела в темный лес, в густой, темный, безграничный лес, из какого никогда не выбраться, в холодное, унылое дикое царство голодного волка, чавкающей крысы, ползучего червя и кричащей жертвы. Ко мне приходила Алессандра. - Проснись, Арман. Проснись. Тебе снятся грустные сны, сны, предшествующие безумию, ты не оставишь меня, дитя мое, не оставишь, я боюсь смерти еще больше, чем этого, но я не останусь одна, ты не уйдешь в огонь, ты не уйдешь, не оставишь меня здесь.
Нет. Не уйду. На такой шаг у меня не хватило бы мужества. Я ни на что не надеялся, пусть даже на протяжении десятилетий от Римского Собрания не поступало никаких вестей.
Но моим долгим векам на службе Сатаны наступил конец.
Он пришел в красном бархате, в излюбленном облачении моего бывшего господина, короля из сна, Мариуса. Он с важным видом прохаживался по освещенным улицам Парижа, словно его создал сам Бог. Но его, как и меня, создал вампир, он был сыном семнадцати столетий, по подсчетом тех времен, яркий, наглый, неуклюжий, веселый и дразнящий вампир, переодетый в молодого человека, и он пришел растоптать тот священный огонь, что все еще тлел в разъеденной шрамами ткани моей души и развеять пепел.
Это был Вампир Лестат.
Он не виноват. Если бы кто-то из нас смог сразить его, разрубить на части его же разукрашенным мечом и поджечь, нам, возможно, досталось бы еще несколько десятилетий жалких заблуждений. Но это никому не удалось. Для нас он, проклятый, оказался слишком силен. Созданный могущественным древним ренегатом, легендарным вампиром по имени Магнус, этот Лестат, двадцати смертных лет от роду, странствующий деревенский аристократ без гроша за душой из диких земель Оверни, перескочивший через обычаи, респектабельность и всякие надежды на статус придворного, которых у него в любом случае не было, поскольку он даже не умел читать и писать, и к тому же обладал слишком оскорбительным нравом, чтобы прислуживать какому-то королю или королеве, ставший необузданной золотоволосой знаменитостью низкопробных бульварных спектаклей, любимый как мужчинами, так и женщинами, веселый, безалаберный, до слепоты амбициозный, самовлюбленный гений, этот Лестат, этот голубоглазый и бесконечно самоуверенный Лестат остался сиротой в ночь своего создания по воле древнего монстра, превратившего его в вампира, вверившего ему состояние, спрятанное в тайнике рассыпающейся на куски средневековой башни и ушедшего обрести вековечное утешение во всепоглощающее пламя. Этот Лестат, и не подозревавший о Старых Собраниях, о Старых Обычаях, о вымазанных сажей разбойниках, обитавших под кладбищами и считавших, что имеют право заклеймить его как еретика, бродягу и ублюдка Темной Крови, прохаживался по самым модным уголкам Парижа, одинокий, терзаемый своими сверхъестественными дарованиями, но одновременно упивавшийся своей новой силой, танцевал в Тюильри с потрясающе одетыми женщинами, купался в прелестях балета, и не только слонялся по освещенным местам, как мы их называли, но и скорбно блуждал по самому Собору Парижской Богоматери, прямо перед главным алтарем, причем Бог так и не поразил его никакой молнией. Он нас уничтожил. Он уничтожил меня.
Алессандра, которая к тому моменту уже лишилась рассудка, как и большинство старейших тех времен, вступила с ним в веселую перепалку после того, как я, исполненный сознания долга, арестовал его и приволок на наш подземный суд, а потом она тоже ушла в огонь, оставив меня наедине с очевидным абсурдом: нашим Старым Обычаям пришел конец, наши суеверия смехотворны, наши пыльные черные одеяния нелепы, наши самобичевания и самоотречения бессмысленны, наша вера в то, что мы служим Богу и Дьяволу - самообман, наивный и глупый, наша организация среди веселых парижан-атеистов в Век Разума так же нелепа, какой ее счел бы несколько веков назад мой возлюбленный венецианец Мариус. Лестат был разрушителем, смеющимся пиратом, который, не творя себе кумира ни из чего и ни из кого, вскоре покинул Европу, чтобы найти себе безопасную и удобную территорию в Новом Свете, в колонии Нового Орлеана. Он не мог предложить мне в утешение никакой философии, дьякону с детским лицом, вышедшему из самой черной темницы, лишившийся всякой веры, чтобы облачиться в модную одежду современной эпохи и снова пройтись по широким улицам, как триста лет назад, в Венеции. А мои последователи, те немногие, кого я не смог одолеть и с горечью предать огню, как беспомощно, ощупью двигались они по новообретенной свободе - свободе вытаскивать золото из карманов своих жертв, рядясь в их шелка и напудренные парики, свободе в восторженном изумлении наслаждаться чудесами яркой сцены, блистательной гармонией сотни скрипок, проделками актеров-рифмоплетов. Какая участь ждала бы нас, когда мы вслепую пробирались бы ранними вечерами сквозь толпу на бульваре, сквозь изысканные особняки и пышные бальные залы? Мы убивали в обитых атласом будуарах, на парчовых подушках позолоченных карет. Мы купили себе красивые гробы, с причудливой резьбой, а на ночь мы запирались в отделанных золотом и красным деревом подвалами. Что стало бы с нами, разобщенными, когда мои дети боялись меня, а я точно не знал, в какой момент щегольство и сумасбродство французского освещенного города заставит их совершить опрометчивую или пагубную выходку с чудовищными последствиями? Именно Лестат дал мне ключ, Лестат дал мне место, где я смог найти приют для своего обезумевшего и бешено бьющегося сердца, где я смог свести вместе своих последователей и предоставить им подобие новообретенного здравомыслия. Перед тем, как выбросить меня на мель среди останков моих старых законов, он передал мне тот самый бульварный театр, где он когда-то был молодым пастушком комедии дель арте. Все смертные актеры уехали. Оставалась только элегантная соблазнительная скорлупа, сцена с веселыми декорациями и позолоченной аркой авансцены, бархатный занавес и пустые скамьи, дожидающиеся своей шумной публики. Там мы и обрели свое самое безопасное укрытие, готовые с энтузиазмом спрятаться под маской грима, идеально прикрывающей нашу блестящую белую кожу и фантастическую грацию и гибкость. Мы стали актерами, профессиональной труппой бессмертных, которые сошлись вместе, чтобы поставить бодрые декадентские пантомимы для смертной публики, так и не заподозрившей, что мы, белолицые лицедеи, намного страшнее любого из чудовищ, фигурировавших в наших фарсах или трагедиях. Так родился Театр Вампиров. И я, никчемная шелуха, одетая в стиле человека - титул, на который я имел еще меньше прав, чем за все предыдущие провальные годы, я стал его наставником. Это было самое меньшее, что я мог сделать для моих осиротевших приверженцев Старой Веры, счастливых, со вскруженными головами, в безвкусном и безбожном мире накануне политической революции.
Почему я так долго правил этим театром, служившим для нас щитом, почему я год за годом оставался с этим своеобразным собранием, я не знаю, знаю только то, что я нуждался в нем, нуждался не меньше, чем в Мариусе и в нашем венецианском доме, или же в Алессандре и в Собрании под кладбищем Невинно Убиенных. Мне нужно было место, куда можно направиться перед рассветом, где, как я знал, надежно укрывались другие представители моего рода. И могу точно сказать, что мои последователи-вампиры нуждались во мне. Им необходимо было верить в мое руководство, и когда доходило до самого худшего, я не подводил их, обуздывая легкомысленных бессмертных, которые периодически начинали подвергать нас опасности, публично демонстрируя сверхъестественную силу или крайнюю жестокость, а также улаживая с математическим талантом ученого-идиота деловые вопросы. Налоги, билеты, афиши, отопление, рожки для освещения, поощрение свирепых баснописцев, всем этим занимался я. И иногда меня охватывала острая гордость и удовольствие. С каждым сезоном мы разрастались, разрасталась и наша аудитория, примитивные скамейки сменились бархатными креслами, а грошовые пантомимы - более поэтичными постановками. Много ночей, занимая место в отдельной ложе за бархатными портьерами, джентльмен несомненно со средствами, в узких, по моде, брюках, в соответствующем жилете из набивного шелка и в элегантного покроя ярком шерстяном пиджаке, зачесав волосы назад и стянув их черной лентой, или же в результате обрезая их выше жесткого воротничка, я думал о потерянных веках протухших ритуалов и демонических снов, как думают подчас о долгой мучительной болезни, прошедшей в темной комнате среди горьких микстур и бессмысленных песнопений. Не может быть, чтобы это происходило на самом деле - зачумленные оборванцы, нищие хищники, воспевавшие Сатану в морозном полумраке. И все прожитые мной жизни, все увиденные мной миры, казались мне еще менее реальными. Что скрывалось за моими дорогими оборками, за моими спокойными, не задающими вопросов глазами? Кем я стал? Неужели во мне не осталось ни одного воспоминания о более теплом огоньке, чем тот, что освещал серебристым светом мою смутную улыбку, обращенную к тем, кто ее от меня ждал? Я не помнил, чтобы в моем тихо передвигающемся теле кто-то жил и дышал.
Распятие, нарисованное кровью, приторная дева Мария на странице молитвенника или запечатленная на пастельных цветов фарфоре - они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем. Я об этом ничего не знал. Кресты, сорванные с девственных шей, переплавлялись на мои золотые кольца. А четки отбрасывались в сторону, пока воровские пальцы, мои пальцы, обрывали бриллиантовые пуговицы жертвы. За восемь десятилетий существования Театра Вампиров я развил в себе - мы выдержали испытание Революцией, потрясающе быстро восстановив силы, поскольку публика шумно требовала наших фривольных и мрачных представлений - и надолго после гибели театра, до конца двадцатого века, сохранил в себе тихий, скрытный характер, предоставляя своей молодой внешности вводить в заблуждение моих противников, моих потенциальных врагов (я практически не принимал их всерьез) и моих вампирских рабов. Хуже главы не бывает - равнодушный, холодный вождь, вселяющий страх в каждое сердце, но не задающийся трудом полюбить хоть кого-нибудь; так я и содержал Театр Вампиров, как мы называли его в семидесятых годах девятнадцатого века, когда туда забрел сын Лестата, Луи, в поисках ответов на вечные вопросы, оставленные без таковых его нахальным, дерзким создателем: Откуда произошли мы, вампиры? Кто создал нас и с какой целью? Да, но прежде чем я начну подробнее распространяться о прибытии знаменитого, неотразимого вампира Луи и его маленькой обворожительной возлюбленной, вампира Клодии, я хотел бы рассказать об одном незначительном происшествии, случившемся со мной в том же девятнадцатом веке, но раньше. Может быть, это ничего не значит, или же я выдам тайну чьего-то уединенного существования. Не знаю. Я упоминаю об этой истории только потому, что она причудливым образом, если не наверняка относится с тому, кто сыграл весьма немаловажную роль в моей повести. Не могу определить год этого эпизода. Скажу лишь, что Париж благоговел перед очаровательным, мечтательным пианино Шопена, что романы Жорж Санд были последним криком моды, что женщины уже отказались от изящных, навевающих сладострастные мысли платьев имперской эпохи в пользу широких платьев из тафты, с тяжелыми юбками и осиными талиями, в которых они так часто появляются на блестящих старых дагерротипах. Театр, выражаясь современным жаргоном, гудел, и я, управляющий, устав от его представлений, бродил в одиночестве по лесистой местности как раз за кромкой Парижа, неподалеку от деревенского дома, полного веселых голосов и ярких люстр. Там я наткнулся на другого вампира. Я немедленно определил ее по бесшумным движениям, по отсутствию запаха и почти божественной грации, с которой она пробиралась сквозь дикий кустарник, справляясь с длинным развевающимся плащом и обильными юбками маленькими бледными руками, и целью ее были соседние, ярко освещенные, манящие окна. Она почувствовала мое присутствие почти так же быстро, как и я; учитывая мой возраст и мою силу, это был тревожный знак. Она застыла на месте, не поворачивая головы. Хотя злобные вампиры-актеры и сохранили за собой право расправы с бродягами или нарушителями границ в царстве Живых Мертвецов, мне, их главе, прожившему столько лет жизнью обманутого святого, на подобные вещи было наплевать. Я не желал вреда этому существу и бездумно, мягким небрежным голосом, бросил ему предупреждение по-французски:
- Грабишь чужую территорию, дорогая. Вся дичь здесь уже заказана. К рассвету будь в более безопасном городе.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:49 | Сообщение # 28
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Этого не услышало бы ни одно человеческое ухо. Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной. Я узнал ее. Я узнал ее лицо. Я его знал. И на ужасную секунду, на роковую секунду, я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала - с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила, нет, она не могла меня узнать. Почему же я не крикнул? Бьянка! Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открытую моими глазами, что изящное овальное лицо в рамке золотых волос и капюшона принадлежало ей, несомненно, обрамленное волосами совсем как в прежние дни, и это была она, она, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе прежде, чем я получил Темный Дар, да и после этого. Бьянка. Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека, а потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой, бормоча про себя - нет, не может быть, нет, конечно, нет. Нет. Больше я ее не видел. Я до сих пор не знаю, была ли это Бьянка, или нет. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, в душе, исцелившейся и не чуждой надежде, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее образ, обернувшийся ко мне в зарослях сада, и в этом образе скрывается последняя подробность, последнее доказательство - в ту ночь в окрестностях Парижа, в ее светлых волосах были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг, как она любила вплетать его в волосы. И в свете окон деревенского дома, под тенью ее капюшона, я увидел нити жемчуга, вплетенные в золотые волосы, и в этой оправе находилась флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть - такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в ней играли краски Фра Филиппо Липпи. Тогда меня это не задело. Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как фикцию из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить. Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка. Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного Римского Собрания, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Темных Обычаев и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее ради подкрепившей его крови и увлек ее в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению? Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем слушать опровержения, уменьшающие мои надежды. Я не мог не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы - откуда мы взялись и с какой целью. Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне. Какая трагедия для меня. Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми, никогда не смогут освободиться от греха братоубийства, поглощения человеческой крови? Я познал ослепительный, искусный гуманизм Ренессанса, мрачный рецидив аскетизма Римского Собрания и холодную циничность романтической эры. Что я мог сказать Луи, вампиру с неиспорченным лицом, слишком человеческому порождению боле сильного и дерзкого Лестата? Разве только, что в мире Луи сможет найти достаточно красоты, чтобы поддержать свои силы, что мужество жить он должен найти в своей душе, если уж он сделал выбор и решил продолжать жить, не оглядываясь на образы Бога или дьявола, способные принести только искусственный или краткосрочный покой. Я так и не поведал Луи свою собственную горькую историю, однако я доверил ему ужасную, болезненную тайну - в 1870 году, прожив среди Живых Мертвецов более четырехсот лет, я не знал ни одного вампира старше себя. Само это признание вызвало во мне гнетущее чувство одиночества, и, глядя на измученное лицо Луи, преследуя его тонкую, элегантную фигуру, пробиравшуюся по суматошным улицам девятнадцатого века, я понимал, что этот темноволосый джентльмен в черном, такой стройный, так изящно вылепленный, такой чувствительный в каждой своей черте, являет собой пленительное воплощение моего собственного несчастья. Он оплакивал потерю прелести одной человеческой жизни. Я оплакивал потерю прелести целых столетий. Поддавшись стилю сформировавшей его эпохи - одевшей его в широкий черный сюртук, изящный жилет из белого шелка, высокий, как у священника, воротничок и отделку из безупречного льна, я безнадежно влюбился в него, и, оставив Театр Вампиров в руинах (он сжег его дотла, и имел на то веские основания), я продолжал скитаться с ним по миру практически до наступления современной эпохи. В результате время уничтожило нашу любовь друг к другу. Время иссушило нашу спокойную интимность. Время поглотило все беседы и наслаждения, которым мы с удовольствием предавались. В наше разрушение неотвратимо вмешивался еще один ужасный, незабываемый ингредиент. Нет, я не хочу говорить об этом, но кто из вас позволит мне хранить молчание по поводу Клодии, девочки-вампира, в уничтожении которой все постоянно меня обвиняют? Клодия. Кто из вас, для кого я диктую эту повесть, кто из современной аудитории, читающей эти книги как аппетитную художественную литературу, не хранит в памяти ее животрепещущий образ, златокудрой девочки, превращенной в вампира в Новом Орлеане одной злополучной, безрассудной ночью Лестатом и Луи, девочки-вампира, чей разум и душа выросли до необъятных размеров, как у бессмертной женщины, в то время как тело ее осталось телом дорогой, безупречно раскрашенной фарфоровой французской куколки? Для информации, ее убило мое Собрание, состоявшее из безумных, демонических актеров и актрис, поскольку, когда она оказалась в Театре Вампиров вместе с Луи, ее скорбным, охваченным чувством вины защитником и возлюбленным, слишком многим стало ясно, что она покушалась на убийство своего основного Создателя, Вампира Лестата. За такое преступление полагалась смертная казнь, за убийство или покушение на убийство своего создателя, но она уже сама по себе стояла в очереди смертников с той минуты, как о ней стало известно Парижскому Собранию, будучи существом вне закона, бессмертным ребенком, слишком маленьким, слишком хрупким, несмотря на все свое обаяние и коварство, нацеленное на выживание в одиночку. Да, бедное создание, богохульное и прекрасное. Ее тихий монотонный голос, исходящий из миниатюрных, напрашивающихся на поцелуй губ, будет преследовать меня вечно. Но я не был ее палачом. Она умерла такой страшной смертью, какой никто и не представлял себе, и сейчас у меня не хватит сил рассказывать ту историю. Скажу только, что перед тем, как ее вытолкнули в кирпичную вентиляционную шахту ожидать смертного приговора бога Феба, я попытался исполнить ее самое заветное желание - получить тело женщины, подходящую оболочку для размаха ее души. Что же, занявшись грубой алхимией, срезая головы с тел и с запинками трансплантируя их, я потерпел неудачу. Однажды ночью, если я буду пьян от крови нескольких жертв и больше, чем сейчас, привыкну исповедоваться, я расскажу о своих неумелых зловещих операциях, произведенных со своеволием чародея и с по-детски грубыми ошибками, и опишу во мрачных и гротескных подробностях извивающуюся дергающуюся катастрофу, поднявшуюся из-под моего скальпеля, хирургической иглы и нити. Пока же я скажу, что она снова стала самой собой, получив жуткие увечья, залатанным подобием прежнего ангелочка, когда ее заперли встречать жестокое утро и свою смерть с прояснившимся рассудком. Небесный огонь уничтожил ужасные неизлечимые свидетельства моей сатанисткой хирургии, превратив ее в памятник из пепла. В камере пыток моей импровизированной лаборатории не осталось никаких улик, свидетельствующих о том, как она провела свои последние часы. Никому не нужно бы знать о том, что я сейчас рассказываю. Она преследовала меня много лет. Я не мог выбить из головы неясный образ ее девичьей головки и ниспадающих кудрей, неловко прилаженной с помощью толстой черной нити к бьющемуся в конвульсиях, спотыкающемуся и падающему телу женщины-вампира, чьи голову я выбросил в огонь за ненадобностью. Что за небывалая катастрофа - женщина-чудище с головой ребенка, неспособная говорить, кружащая в неистовом танце, кровь, пузырящаяся на содрогающихся губах, закатившиеся глаза, взмахивающие, как сломанные кости невидимых крыльев, руки. Я поклялся навсегда скрыть правду как от Луи де Пуант дю Лака, так и от тех, кто будет задавать вопросы. Пусть лучше думают, что я приговорил ее к смерти, не попытавшись устроить ей побег как от вампиров из Театра, так и от злосчастной дилеммы ее маленькой, соблазнительной, плоскогрудой оболочки с шелковой кожей. После провала моей бойни она не годилась для освобождения; она напоминала преступницу, отданную на расправу палачу, способную лишь горько и мечтательно улыбаться, пока ее, несчастную, измученную, ведут к последнему кошмару - на костер. Она была безнадежным пациентом в пропахшей антисептиками палаты для смертника в современной больнице, высвободившимся наконец из рук молодых, чрезмерно рьяных врачей, оставивших призрак на белой подушке в покое. Хватит. Я не хочу это воскрешать. И не буду. Я никогда ее не любил. Я не умел. Я выполнял свой план с леденящей душу отрешенностью и с дьявольским прагматизмом. Осужденная, тем самым лишившись права считаться кем-то или чем-то, она стала идеальным образцом для моей прихоти. В этом-то и был самый ужас, тайный ужас, который затмил всякую веру, к которой я мог бы обратиться в разгар моих экспериментов. Так что тайна осталась со мной, с Арманом, свидетелем веков невыразимой, утонченной жестокости, эта история не подходила для нежных ушей охваченного отчаянием Луи, который никогда бы не вынес таких описаний ее деградации или страданий, который в душе так и не смог пережить ее смерть, жестокую саму по себе. Что касается остальных, моей глупой, циничной стаи, так похотливо подслушивавшей крики, доносящиеся из-за моих дверей, возможно, догадавшихся о степени моего неудачного колдовства, эти вампиры погибли от руки Луи. Весь театре поплатился за его горе и ярость, наверное, по справедливости. Не мне судить. Я не любил тех циничных французских лицедеев-декадентов. Те, кого я любил, те, кого я мог бы полюбить, находились, за исключением Луи де Пуант дю Лака, вне пределов досягаемости. Я получу Луи, таков был мой вердикт. Больше мне никто не был нужен. Поэтому я не стал вмешиваться, когда Луи испепелил Собрание и печально известный театр, напав на него, рискуя собственной жизнью, с огнем и с косой, в час рассвета. Почему же он согласился пойти со мной? Почему он не сторонился того, кого винил в смерти Клодии? "Ты был их главой; ты мог бы их остановить". Он сказал мне эти самые слова. Почему мы столько лет скитались вместе, скользя, как элегантные фантомы, в бархатном и кружевном саване, добравшись до кричащих электрических огней и электронного шума современной эпохи? Он остался со мной, потому что у него не было выбора. Только так он мог продолжать жить, а для смерти у него никогда не хватало мужества, и никогда не хватит. Поэтому он терпел потерю Клодии, как я терпел века подземелий и годы мишурных бульварных спектаклей, но со временем он все-таки научился быть один. Луи, мой спутник, с иссохшей волей, напоминавший прекрасную розу, мастерски дегидрированную в песке, чтобы она сохранила свои пропорции, нет, даже свой запах, даже свою окраску. Сколько бы крови он ни пил, сам он становился сухим, бессердечным, чужим для самого себя и для меня. Прекрасно понимая ограниченность моего извращенного духа, он забыл обо мне задолго до того, как отпустил меня, но и кое-чему у него научился. Некоторое время, испытывая по отношению к миру благоговение и замешательство, я тоже жил один - наверное, впервые я остался по-настоящему один. Но сколько каждый из нас может прожить без общества? Со мной в самый черный час всегда была древняя монахиня Старых Обычаев, Алессандра, или, по крайней мере, болтовня тех, кто считал меня маленьким святым. Почему же сейчас, в последнее десятилетие двадцатого века, мы ищем общества друг друга хотя бы для того, чтобы обменяться несколькими словами или изъявлениями участия? Почему мы собрались здесь, в старом, пыльном монастыре, где столько пустых комнат с кирпичными стенами, оплакивать Вампира Лестата? Почему самые древнейшие из нас пришли сюда своими глазами взглянуть на свидетельство его недавнего устрашающего поражения? Мы не выносим одиночества. Мы не можем его пережить, как древние монахи, люди, отказывавшиеся от всего остального во имя Христа, тем не менее собирались в братства, чтобы быть рядом друг с другом, пусть даже они навязывали себе жесткие правила жизни в уединенных кельях и нерушимого молчания. Они не переносили одиночества. Мы остаемся слишком похожими на людей; мы все-таки слеплены по образу и подобию Творца, а что мы можем сказать о нем с уверенностью? Только то, что чем бы они ни был - Христом, Яхве, Аллахом, он создал нас, не так ли, потому что даже он в своем бесконечном совершенстве не смог выносить одиночество. Со временем у меня, естественно, родилась новая любовь, любовь к смертному мальчику Дэниелу, которому Луи излил свою историю, опубликованную под абсурдным названием "Интервью с вампиром", которого я впоследствии сделал вампиром по тем же причинам, что и Мариус сделал вампиром меня: этот мальчик, мой верный смертный спутник, лишь временами превращавшийся в невыносимого зануду, должен был умереть. В самом по себе создании Дэниела никакой тайны нет. Одиночество неизбежно заставляет нас совершать подобные поступки. Но я твердо верил, что наши создания всегда будут презирать нас за это. Не могу утверждать, будто я никогда не презирал Мариуса за то, что он создал меня, за то, что не вернулся доказать мне, что он пережил ужасный огонь, разожженный Римским Собранием. Я предпочел искать Луи, чем создавать новых вампиров. И создание Дэниела наконец-то убедило меня, что мои страхи были оправданы. Дэниел, пусть он жив и странствует, пусть он вежлив и мягок, выносит мое общество не больше, чем я его. Вооруженный моей могущественной кровью, он может справиться с любым, у кого хватит глупости прервать его планы на вечер, на месяц, на год, но не может постоянно переносить мое общество; я тоже. Я превратил Дэниела из мрачного романтика в настоящего убийцу; я вселил в клетки его нормальной крови тот ужас, который, как он воображал, он прекрасно воспринимает во мне. Я ткнул его лицом в плоть первой юной невинной жертвы, которую ему пришлось разорвать, чтобы утолить неизбежную жажду, и тем самым рухнул с пьедестала, куда он возвел меня в своем ненормальном, богатом, неистово поэтичном и буйном смертном воображении. Но потеряв Дэниела, или приобретя Дэниела в качестве своего сына, я обрел остальных, я потерял его как смертного любовника и постепенно начал с ним расставаться. Я обрел остальных, потому что по причинам, которые я не могу объяснить ни себе, ни другим, я образовал новое Собрание, занявшее место Парижского Собрания и Театра Вампиров, на сей раз укрытием ему послужило шикарное современное строение, где нашли убежище самые древние, самые образованные, самые выносливые представители нашего рода. Оно напоминало пчелиные соты, но соты эти состояли из роскошных покоев, скрытых в глубине этого самого умело замаскированного из зданий - современного курортного отеля и торгового центра, больше похожего на дворец, выстроенного на острове у побережья Майами, Флорида, на острове, где никогда не гасят огни, где никогда не смолкает музыка, на острове, куда тысячами стекаются с материка на маленьких катерах мужчины и женщины, чтобы просмотреть содержимое дорогих бутиков или же заняться любовью в богатых, декадентских, великолепных и неизменно модных гостиничных апартаментах и номерах попроще. "Остров Ночи" был моим творением - собственная площадка для вертолетов, бухта, тайные незаконные казино, его спортивные залы с зеркальными стенами и подогреваемые бассейны, его хрустальные фонтаны, его серебряные эскалаторы, его торговый центр с умопомрачительными товарами, его бары, кабачки, комнаты отдыха и театра, где я, нарядившись в элегантную бархатную куртку, узкие холщовые штаны и плотные темные очки, каждую ночь подстригая волосы (так как они ежедневно вырастают до той длины, какой они были в эпоху Возрождения), мог спокойно и анонимно купаться в тихом, ласкающем бормотании окружающих смертных, выискивая, когда меня обуревала жажда, того единственного человека, который по-настоящему ждал встречи со мной, того единственного человека, который по причинам, связанным со здоровьем, бедностью, здравостью или слабостью рассудка, хотел попробовать погрузиться в уступчивые объятья смерти, чтобы та высосала из него всю кровь и всю жизнь. Я не ходил голодным. Я бросал свои жертвы в глубокие, теплые, чистые воды Карибского моря. Я открыл двери для всех бессмертных, кто вытирал перед входом ноги. Словно вернулись прежние дни в Венеции, когда палаццо Бьянки было открыто для всех и каждого, для дам и господ, для художников, поэтов, мечтателей и прожектеров, кто только осмеливался ей представиться. Но нет, они не вернулись. Чтобы разогнать собрание Острова Ночи, не потребовалось кучки разбойников в черных одеждах. Те, кто ненадолго притаились на острове, просто разбрелись в разные стороны. Вампирам не особенно требуется общество других вампиров. Да, они стремятся к любви других бессмертных, постоянно стремятся, она нужна им, нужны глубокие узы верности, неизбежно сковывающие тех, кто отказывается становиться врагами. Но общество им не требуется. И мои потрясающие гостиные со стеклянными стенами на Острове Ночи быстро опустели, причем сам я задолго до этого начал уходить на недели и даже на месяцы. Он до сих пор существует, Остров Ночи. Он есть, и иногда я сам возвращаюсь туда, и нахожу там какого-нибудь одинокого бессмертного, кто, как говорится в современном мире, вписался, чтобы посмотреть, как дела у остальных, или же у другого случайного гостя. Знаменитое предприятие я продал за целое состояние, по понятиям смертных, но сохранил за собой четырехэтажную виллу (частый клуб под названием Иль Вилладжио), где имеются глубокие подземные склепы, открытые для любого представителя нашего рода. Любого. Их не так много. Но я расскажу тебе о них. Расскажу о тех, кто продержался столетиями, кто возник на поверхности после нескольких веков таинственного отсутствия, кто откликнулся, чтобы быть зачисленным в неписаную перепись современных Живых Мертвецов. Прежде всего, это Лестат, автор четырех книг о своей жизни и похождениях, включающих в себя все, что даже теоретически можно захотеть узнать о нем и о некоторых из нас. Лестат, вечный скиталец и смеющийся ловкач. Шести футов ростом, он был превращен в вампира в возрасте двадцати лет; огромные теплые голубые глаза, густые ярко-золотистые волосы, квадратный подбородок, великодушный, прекрасной формы рот и кожа, потемневшая от пребывания на солнце, убившем бы более слабого вампира, дамский угодник, фантазия Оскара Уайльда, зеркало моды, периодически - самый наглый и пренебрегающий всеми авторитетами грязный бродяга, одиночка, странник, разбивающий сердца, всезнайка, прозванный моим господином "беспризорным принцем" - да, представь себе, моим Мариусом, да, моим Мариусом, кто на самом деле пережил пожарище, устроенное Римским Собранием, - прозванный Мариусом "беспризорным принцем", хотя при чьем дворе, по какому Божественному праву, какой королевской крови, хотел бы я знать. Лестат, напичканный кровью древнейших, кровью самой Евы нашего рода, пережившей свой потерянный рай на пять-семь тысячелетий, настоящий кошмар, выросший из обманчиво поэтического титула "Королевы Акаши из Тех, Кого Нужно Хранить", чуть было не уничтоживший мир. Неплохой друг. Лестат, ради него я мог бы отдать свою собственную бессмертную жизнь, бывали времена, когда я добивался его любви и умолял его стать моим спутником, он сводит меня с ума, завораживает и невыносимо раздражает, без него я не могу существовать. И хватит о нем. Луи де Пуант дю Лак, которого я уже описал выше, но чей образ всегда приятно вызвать в памяти: худощавый, несколько ниже его создателя Лестата, черные волосы, мрачный, белая кожа, потрясающе длинные и изящные пальцы, его шаги всегда беззвучны. Луи, в чьих зеленых глазах сквозит душа и отражается терпеливое горе, у кого тихий голос, кто похож на человека, слаб, поскольку прожил всего двести лет, кто не владеет ни телепатией, ни левитацией, кто не умеет налагать чары, разве что по случайности, что бывает необычайно весело, бессмертный, в которого влюбляются смертные. Луи, убивающий всех подряд, хотя он слишком слаб, чтобы рисковать смертью жертвы у себя на руках, не имеющий гордыни и тщеславия, заставивших бы его создать иерархию специально отобранных жертв, таким образом, убивающий каждого, кто попадается ему на пути, вне зависимости от возраста, физических достоинств или благ, дарованных природой или судьбой. Луи, смертоносный и романтичный вампир, из тех созданий ночи, что таятся в темных уголках оперного театра, слушая, как Королева Ночи Моцарта исполняет свою пронзительную и неотразимую песню. Луи так никуда и не исчез, о нем всегда все знают, его легко выследить и легко бросить, Луи, отказывающийся создавать новых вампиров после трагических ошибок с его прежними детьми, Луи, оставивший позади поиски Бога, дьявола, истины и даже любви. Пленительный пыльный Луи, читающий при свече Китса. Луи, стоящий под дождем на скользкой пустынной центральной улице, наблюдающий, как на телеэкране в витрине магазина блистательный молодой актер Леонардо Ди Каприо в роли шекспировского Ромео целует свою нежную, милую Джульетту (Клер Дэйнз).
Габриэль. Она никуда не исчезла. Она была с нами на Острове Ночи. Все ее терпеть не могут. Она мать Лестата, она бросает его на столетия, ей почему-то никогда не удается расслышать неизбежные периодические отчаянные призывы Лестата о помощи, которые она хотя и не в состоянии принять, будучи его созданием, она вполне могла бы узнать из мыслей других вампиров, горящих от новостей по всему миру, когда Лестат попадает в неприятности. Габриэль, она на него ужасно похожа, только она женщина, настоящая женщина - то есть, у нее более резкие черты лица, тонкая талия, пышная грудь, в высшей степени противное и нечестное милое выражение глаз, она потрясающе выглядит в черном бальном платье с распущенными волосами, но чаще надевает пыльный бесполый чехол из мягкой кожи или хаки, неутомимый путешественник и настолько коварный и хладнокровный вампир, что она уже забыла, каково быть человеком или испытывать боль. Я-то думаю, что она забыла об этом в одну ночь, если вообще когда-то помнила. В смертной жизни она была из тех, кто без конца недоумевает - что это все так суетятся? Габриэль, с низким голосом, бессознательно жестокая, ледяная, недоступная, неспособная давать, бродяга снежных лесов дальнего севера, убийца гигантских белых медведей и белых тигров, равнодушная легенда диких племен, она чем-то ближе к доисторической рептилии, чем к человеку. Разумеется, красавица, с густой косой, переброшенной на спину, почти царственная в шоколадного цвета кожаной куртке для сафари и в маленьком тропическом шлеме с сутулыми полями, крадущийся, быстрый убийца, безжалостное, на вид задумчивое, но бесконечно скрытное существо. Габриэль, практически бесполезная для всех, кроме себя самой. Когда-нибудь она, полагаю, кому-нибудь что-нибудь скажет.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:50 | Сообщение # 29
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Пандора, дитя двух тысячелетий, спутница моего возлюбленного Мариуса за двести лет до моего рождения. Богиня из окровавленного мрамора, могущественная красавица и глубочайшая, древнейшая душа Римской Италии, обладающая горячим нравственным духом старого класса сенаторов из величайшей империи в этом мире. Я ее не знаю. Ее овальное лицо мерцает под вуалью волнистых коричневых волос. Она кажется слишком прекрасной, чтобы причинить кому-нибудь вред. У нее нежный голос, невинные умоляющие глаза, безупречное лицо, мгновенно реагирующее на обиду и теплеющее от сопереживания, настоящая загадка. Не представляю себе, как Мариус мог ее оставить. В короткой рубашке из тонкого, как паутина, шелка, с браслетом-змейкой на обнаженной руке, она - предмет вожделения смертных мужчин и зависти смертных женщин. В длинных же скрывающих тело узких платьях она привидением движется по комнатам, словно они нереальны, а она, призрак танцовщицы, ищет подходящую обстановку, доступную только ей. Ее сила, безусловно, равна силе Мариуса. Она пила из райского источника - то есть, кровь Королевы Акаши. Она силой мысли умеет воспламенять сухие хрустящие предметы, подниматься в воздух и исчезать в черном небе, убивать молодых вампиров, если они представляют для нее угрозу, но одновременно она выглядит совершенно безвредной, бесконечно женственной, хотя и равнодушной к вопросам пола, болезненно бледной и несчастной женщиной, которую мне хотелось бы заключить в объятья.
Сантино, старый римский святой. Он добрел до катастроф современной эпохи, не запятнав своей красоты - прежние широкие плечи, сильная грудь, побледневшая от трудов волшебной крови оливковая кожа, черные вьющиеся волосы, которые он часто состригает на закате, наверное, для сохранения инкогнито, не выставляется напоказ, неизменно одевается в черное. Он ни с кем не разговаривает. Он молча смотрит на меня, словно мы никогда не разговаривали друг с другом о теологии и мистицизме, словно он не разрушал моего счастья, не сжег дотла мою юность, не довел моего создателя до выздоровления длиной в сто лет, не отнял у меня всякой поддержки.
Возможно, он воображает, что мы с ним - товарищи по несчастью, жертвы могущественной интеллектуальной морали, увлеченности концепцией цели, двое погибших, ветераны общей войны. Подчас он выглядит сварливым и даже злобным. Ему многое известно. Он не недооценивает силу древнейших, которые, остерегаясь оставаться незамеченными обществом, как в прошедшие века, с удивительной легкостью появляются среди нас. Он смотрит на меня пристальными пассивными черными глазами. Тень его бороды, навеки запечатленная крошечными сбритыми волосками, врезавшимися в кожу, по-прежнему только добавляет ему красоты. Он в любом отношении мужчина, жесткая белая рубашка открыта у горла, частично обнажая покрывающие его грудь густые черные завитки, и та же соблазнительная черная шерсть покрывает открытую для глаз плоть его рук повыше запястий. Он предпочитает узкие, но плотные черные пиджаки с лацканами из кожи или меха, невысокие черные машины, развивающие двести миль в час, золотые зажигалки, от которых несет горючей жидкостью - он без конца зажигает их полюбоваться огоньком. Где он живет и когда проявится, никто не знает.
Сантино. Больше мне о нем ничего не известно. Мы, как джентльмены, выдерживаем дистанцию. Подозреваю, что на его долю выпали ужасные страдания; я не стремлюсь разбить сияющий черный панцирь его выдержки, чтобы обнаружить под ним страшную кровавую трагедию. Узнать Сантино я всегда успею. Теперь же для самых девственных моих читателей я опишу, каким стал мой господин, Мариус. Теперь нас разделяет столько времени и опыта, что между нам как будто легла ледяная пропасть, и мы только смотрим друг на друга через блестяще белую непреодолимую пустыню, только и способные, что разговаривать усыпляюще вежливыми голосами, ужасно воспитанно, я, на вид совсем юное существо, слишком симпатичное для непостоянства во мнениях, и он, неизменно искушенный в светских делах, исследователь настоящего, философ века, знаток этики тысячелетия, историк во все времена. Он ходит, выпрямившись во весь рост, как всегда, великолепный, но в более сдержанной манере двадцатого века, шьет верхнюю одежду из старинного бархата как смутный намек на великолепие его былых одеяний. Теперь он иногда стрижет длинные развевающиеся золотые волосы, которыми так гордился в Венеции. Он всегда быстро соображает и быстро отвечает, стремится к разумным решениям, обладает бесконечным терпением и неутолимым любопытством, отказывается отречься от судьбы как своей, так и нашей, так и мировой. Никаким знаниям не под силу его победить; закаленный огнем и временем, он слишком силен до технологических кошмаров или научных чар. Ни микроскопы, ни компьютеры не поколебали его веры в бесконечность, пусть даже когда-то его строгие подопечные - Те, Кого Нужно Хранить, вселявшие столько надежд на обретение искупления - давно уже свергнуты с устаревших тронов. Я боюсь его. Не знаю, почему. Возможно, я боюсь его, потому что могу полюбить его снова, а полюбив его, я стану у него учиться, а начав у него учиться, я опять превращусь в его верного ученика во всех отношениях и выясню, что его терпение не заменит страсти, так давно горевшей в его глазах.
Мне нужна эта страсть! Нужна. Но хватит о нем. Две тысячи лет он прожил, безо всяких угрызений совести вливаясь в поток человеческой жизни, доводя до совершенства искусство быть человеком, сквозь все века пронося с собой красоту и тихое достоинство эпохи Августа кажущегося неуязвимым Рима, где он и родился. Есть и другие, сейчас их нет рядом со мной, но они побывали на Острове Ночи, мы с ними еще встретимся. Это древние близнецы, Мекаре и Маарет, хранительницы первобытной крови, из которой проистекает наша жизнь, корни лозы, так сказать, на который мы цветем с таким упрямством и с такой красотой. Это наши Королевы Проклятых. Потом, есть еще и Джесс Ривз, вампирка двадцатого века, созданная Маарет, самой древней и, благодаря этому, - ослепительное чудовище, я ее не знаю, но восхищаюсь ей. Принеся с собой в мир Живых мертвецов несравнимые познания в области истории, паранормальных явлений, философии и языков, она остается загадкой. Поглотит ли ее огонь, как многих из тех, кто, устав от жизни, не смог справиться с бессмертием? Или ее разум двадцатого века даст ей радикальную, нерушимую броню против немыслимых перемен, лежащих, как мы знаем, впереди? Да, бывают и другие. Скитальцы. Время от времени я слышу их голоса в ночи. Вдали от нас встречаются те, кто ничего не знает о наших традициях, кто, из враждебного отношения к нашим произведениям и, забавляясь нашими выходками, прозвали нас "Собранием Красноречивых", странные "незарегистрированные" существа различного возраста, силы, позиций, кто, иногда приметив в кипе книг в бумажных обложках экземпляр "Вампира Лестата", раздирают его в клочья и своими сильными презрительными руками стирают в порошок.
Возможно, в непредсказуемом будущем они добавят к нашим нескончаемым хроникам своей мудрости или своего разума. Кто знает? Пока что, перед тем, как продвигаться в моей повести дальше, необходимо ввести еще одного персонажа. Это ты, Дэвид Талбот, кого я практически не знаю, ты, кто с неистовой скоростью записывает каждое слово, неторопливо выходящее из моего рта, пока я сам наблюдаю за тобой, до некоторой степени загипнотизированный самим фактом того, что эти переживания, так долго горевшие в моей душе, теперь переносятся на бесконечную, по-видимому, страницу. Кто ты, Дэвид Талбот, потративший на смертное образование более семи десятков лет, ученый, глубокая, любящая душа? Кто в тебе разберется? Такого, каким ты был при жизни, умудренного летами, закаленного повседневными бедствиями и всеми четырьмя временами года земного существования человека, тебя переместили, не задев ни памяти, и знаний, в потрясающее тело молодого мужчины. А потом это тело, идеальный кубок для Грааля твоей личности, кто отлично знал цену обоим элементам, подверглось нападению со стороны твоего ближайшего друга, любящего изверга, вампира, пожелавшего, чтобы ты присоединился к его путешествию по вечности, дашь ты ему разрешение или не дашь, нашего любимого Лестата.
Не представляю себе такого насилия. Я слишком далек от человечества, поскольку так и не дорос до взрослого мужчины. В твоем лице я вижу энергию в красоту англо-индуса с кожей цвета темного золота, чьим телом ты пользуешься в свое удовольствие, а в твоих глазах - спокойствие и до опасного закаленную душу старика. У тебя черные волосы, мягкие, искусно подстриженные за ушами. Ты одеваешься с небывалым тщеславием, укрощенным стойким британским чувством стиля. Ты смотришь на меня так, как будто твое любопытство может застать меня врасплох, хотя это чрезвычайно далеко от истины. Тронь меня, и я тебя уничтожу. Мне все равно, сколько у тебя сил, какую кровь передал тебе Лестат. Я знаю больше тебя. То, что я показываю тебе свою боль, отнюдь не означает, что я тебя люблю. Я делаю это ради себя и ради других, ради самой мысли о других, ради тех, кому это интересно, и ради своих смертных, ради тех, кого я так недавно взял под свое крыло, двух дорогих мне существ, которые превратились в заводной механизм моей способности жить. Симфония для Сибель. С тем же успехом я мог бы дать своей исповеди и такое название. И стараясь изо всех сил для Сибель, я стараюсь и для себя. Может быть, хватит прошлого? Может быть, хватит пролога к тому моменту в Нью-Йорке, когда я увидел на покрывале лицо Христа? Здесь начинается заключительная глава моей книги. Это все. Остальное ты знаешь, что здесь еще требуется? Хватит и беглого мучительного описания событий, что привели меня сюда. Давай будем друзьями, Дэвид. Я не собирался говорить тебе такие ужасные вещи. У меня болит сердце. Ты нужен мне, хотя бы для того, чтобы сказать - продолжай скорее. Помоги мне своим опытом? Неужели не хватит? Можно, я продолжу? Я хочу послушать, как играет Сибель. Я хочу поговорить о моих любимых спасителях. Я не могу измерить пропорции своего рассказа. Я только знаю, что готов… Я достиг дальнего конца Моста вздохов. Да, это мне решать, ты прав, и ты ждешь, чтобы записать, что я скажу. Так давай перейдем к покрывалу.
Позволь мне перейти к лику Христа, как будто я иду в гору по Подолу давней снежной зимой, под сломанными владимирскими башнями, чтобы отыскать в Печерской лавре краски и доску, на которой оно на моих глазах обретет форму: его лик. Христа, да, Спасителя, Бога во плоти - еще раз.


ЧАСТЬ III
АПАССИОНАТА




17


Я не хотел к нему идти. Стояла зима, я удобно устроился в Лондоне, без конца посещая театры, чтобы посмотреть пьесы Шекспира и читая целыми ночами его пьесы и сонеты. Шекспир занимал все мои мысли. Его подарил мне Лестат. И когда я становился по горло сыт отчаянием, я открывал книги и начинал читать. Но меня позвал Лестат. Лестат испугался, во всяком случае, он так утверждал. Я не мог не пойти. Когда он в последний раз попал в неприятности, у меня не было возможности примчаться к нему на помощь. Это отдельная история, но совсем не такая важная, как та, что я сейчас рассказываю. Теперь же я знал, что мое с такими трудами завоеванное душевное спокойствие разобьется вдребезги от простого столкновения с ним, но он хотел, чтобы я пришел, так что я пошел. Сначала я застал его в Нью-Йорке, хотя он и не подозревал об этом; при всем желании он не смог бы завести меня более в … буран. В ту ночь он убил смертного, жертву, в которую он успел влюбиться, по своему недавно заведенному обычаю выбирая прославленных мастеров изощренного преступления и страшного убийства и преследуя их вплоть до ночи пиршества. Так что же ему понадобилось от меня, недоумевал я. Ты был рядом, Дэвид. Ты мог ему помочь. Такое складывалось впечатление. Поскольку он - твой создатель, ты не услышал его призыв напрямую, но он как-то добрался до тебя, и вы сошлись вдвоем, вполне порядочные джентльмены, чтобы низким неестественным шепотом обсудить последние страхи Лестата. В следующих раз я нагнал его в Новом Орлеане. Он изложил мне все простыми словами. Ты тоже там был. К нему явился дьявол в человеческом обличье. Этот дьявол умел изменять форму, в одну секунду - жуткое, отвратительное чудовище с перепончатыми крыльями и копытами на ногах, в другую - заурядный человек. Лестат сходил с ума от этих историй. Дьявол сделал ему ужасное предложение - чтобы он, Лестат, стал помощником дьявола на службе у Бога. Помнишь, как спокойно я отреагировал на его историю, на его вопросы, на мольбы дать ему совет? О, я твердо сказал ему, что безумием было бы последовать за этим духом, поверить, что бесплотная тварь решилась раскрыть ему истину. Но только теперь ты знаешь, какие раны открыл он своей странной и удивительной басней. Значит, дьявол сделает его помощником в аду и даст таким образом возможность служить Богу? Я чуть было не рассмеялся или не заплакал на месте, бросив ему в лицо тот факт, что я сам когда-то считал себя слугой зла и дрожал в лохмотьях, преследуя мои жертвы парижской зимой, и все - в честь и во славу Господа. Но он и сам все знал. Бессмысленно было дальше его мучить, отталкивать его от прожекторов собственной сказки, которые необходимы Лестату - яркой звезде. Мы культурными голосами разговаривали подо мхом, свисавшим с дубов. Мы с тобой умоляли его остерегаться. Естественно, он проигнорировал все наши слова. Во все это была впутана очаровательная смертная, Дора, проживавшая тогда в этом самом здании, в старом кирпичном монастыре, дочь человека, которого преследовал и убил Лестат. Когда он связал нас обязательством последить за ней, я разозлился, но лишь умеренно. Я и сам влюблялся в смертных. Мне есть, что рассказать. Я и сейчас влюблен в Сибель и Бенджамина, кого я называю своими детьми, а в смутном прошлом я становился тайным трубадуром для других смертных. Хорошо, он влюбился в Дору, он преклонил голову на ее груди, он вожделел крови из ее чрева, что не составило бы для нее потери, он был влюблен без памяти, сходил с ума, его подгонял призрак ее отца, с ним флиртовал сам Князь тьмы. А она, что мне сказать о ней? Что за лицом послушницы в монастыре скрывалась сила Распутина, что она на самом деле была не мистиком, а практикующем теологом, вождем-проповедником, не провидцем, что ее церковные амбиции свели бы на нет амбиции Святого Петра и Святого Павла вместе взятых, и что она, конечно, походила на любой цветок, сорванный Лестатом в Диком Саду этого мира: в высшей степени утонченное и привлекательное создание, великолепный образец создания Господа - волосы цвета воронова крыла, надутый ротик, фарфоровые щеки и стремительные ноги нимфы. Конечно, я понял, что он покинул наш мир, в тот самый момент, когда это произошло. Я почувствовал. Я уже был в Нью-Йорке, недалеко от него, я знал, что ты тоже рядом. Оба мы собирались по возможности не спускать с него глаз. Потом наступил момент, когда его поглотил буран, когда его высосали из земной атмосферы, словно его никогда и не было. Поскольку он - твой создатель, ты не услышал, как при его исчезновении опустилась завеса полного безмолвия. Ты не представлял себе, насколько всецело его оторвали от каждой крохотной, но материальной мелочи, которая раньше откликалась эхом на биение его сердца. Я знал, это понял, и, наверное, чтобы нам обоим отвлечься, я предложил пойти к измученной смертной, наверняка потрясенной смертью отца от рук красивого блондина, чудовища, жадно лакающего кровь, превратившего ее в своего друга и в свое доверенное лицо. Нам не составило труда помогать ей в те краткие, но богатые событиями ночи, когда на один кошмар нагромождался другой, когда обнаружилось убийство ее отца, когда его подлая жизнь в мгновения ока по волшебству прессы превратилось в центр сумасбродных разговоров по всему миру. Кажется, сто лет прошло, хотя на самом деле это было совсем недавно, с тех пор, как мы двинулись на юг, в эти комнаты, к наследству ее отца, состоявшему из распятий и статуй, из икон, с которыми я обращался так холодно, словно мне и не доводилось любить эти сокровища. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как я оделся ради нее поприличнее, отыскав в одном модном магазине на Пятой авеню хорошо пошитый пиджак их старинного красного бархата, рубашку поэта, как из сейчас называют, из накрахмаленного хлопка, с изобилием болтающихся кружев, а для завершения картины - зауженные брюки из черной шерсти и сверкающие сапоги, застегивающиеся на лодыжках, и все ради того, чтобы проводить ее в огромный, переполненный людьми морг, на опознание отрубленной головы ее отца под лучами флуоресцентных ламп. Что приятно в последнем десятилетии двадцатого века - мужчина любого возраста может носить волосы какой угодно длины. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как я расчесал их, густые, вьющиеся, для разнообразия - чистые, специально ради нее. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как мы верно стояли рядом с ней, даже поддерживали ее, длинношеюю ведьму-чаровницу с короткими волосами, пока она оплакивала смерть своего отца и засыпала нас лихорадочными, маниакально умными и бесстрастными вопросами по поводу нашей зловещей природы, как будто интенсивный курс по анатомии вампира каким-то образом сможет завершить цикл кошмаров, угрожавших ее безопасности и здравости ее рассудка, и как-нибудь вернуть ее порочного, бессовестного отца. Нет, на самом деле она молилась не о возвращении Роджера; слишком слепо она верила во всеведение и милосердие Господа. К тому же, вид отрубленной человеческой головы вызывает определенный шок, пусть даже она заморожена, да и какая-то собака успела пожевать Роджера прежде, чем его обнаружили, и, учитывая строгое правило современной криминалистики "не прикасаться", он даже на меня произвел впечатление. (Я помню, что помощница коронера душевно сказала мне, что я ужасно молод для подобного зрелища. Она решила, что я - младший брат Доры. Что за милая женщина! Может быть, стоит время от времени совершать набеги на официальный смертный мир, чтобы получить прозвище "настоящего комедианта" вместо "ангела Ботичелли" - ярлык, приклеившийся ко мне в царстве Живых мертвецов.) Дора мечтала о возвращении Лестата. Что еще дало бы ей вырваться из-под власти наших чар, если бы не последнее благословение самого коронованного принца? Я стоял у темных окон квартиры высотного этажа, выглядывая на глубокие сугробы Пятой авеню, ждал и молился вместе с ней, жалея, что огромная земля лишилась моего старого врага, и в глубине своей безрассудной души считая, что тайна его исчезновения разрешится, как и любое из чудес, оставив нам грусть и небольшие потери, как остальные маленькие откровения, после которых я оставался точно таким же, как на протяжении всей жизни с той давней ночи в Венеции, когда нас разлучили с моим господином, и я просто научусь получше притворяться, будто я до сих пор жив. За Лестата я не особенно испугался. Я не возлагал на это приключение никаких надежд, я только ждал, что он рано или поздно появится и расскажет очередную фантастическую байку. Состоится типичный для Лестата разговор, поскольку никто не преувеличивает так, как он в рассказах о своих нелепейших приключениях. Я не говорю, что он не менялся телами с человеком, я знаю, что менялся. Я не говорю, что не он разбудил нашу вселяющую ужас богиню и мать, Акашу; я знаю, что он. Я не говорю, что не он растер в пыль наше старое суеверное Собрание в безвкусные годы, предшествовавшие Французской Революции. Я уже рассказывал. Но меня сводит с ума та манера, в какой он описывает все, что с ним приключилось, манера связывать один случай с другим, словно каждое из разрозненных неприятных событий на самом деле - звенья одной цепи, наделенной великим смыслом. Это не так. Это выходки. Он и сам знает. Но ему непременно нужно устроить бульварный спектакль, стоит ему ушибить палец. Джеймс Бонд вампиров, Сэм Спейд своих собственных книг! Рок-певец, провывший на смертной сцене два часа кряду и сошедший со сцены с кучей пластинок, и по сию ночь подкармливающих его грязные банковские счета. У него настоящий дар устраивать из несчастья трагедию, прощать себе все на свете в каждом абзаце исповеди, выходящей из-под его пера. Нет, я него не виню. Я не могу не злиться из-за того, что он лежит здесь, в коме, на церковном полу, уставившись перед собой в самодостаточном молчании, не обращая внимания на созданных им вампиров, окружающих его по той же причине, что и я - они пришли посмотреть своими глазами, не изменила ли его кровь Христа, не превратился ли он в грандиозное свидетельство чудесного перехода в другую сущность. Но я уже скоро до этого дойду. Я додекламировался до того, что загнал себя в угол. Я знаю, почему я так его оскорбляю, почему испытываю такое облегчение, вбивая гвозди в его репутацию, почему стучу обоими кулаками по его величию. Он слишком многому меня научил. Он довел меня до этого самого момента, когда я стою здесь и диктую рассказ о своем прошлом, связно и спокойно, что ни за что не удалось бы мне до того, как я пришел ему на помощь в истории с его драгоценным Мемноком-дьяволом и его уязвимой маленькой Дорой. Двести лет назад он сорвал с меня все иллюзии, всю ложь, все оправдания, и в голом виде выставил меня на парижские мостовые, чтобы я искал путь к красоте звездного света, когда-то мне знакомой и слишком мучительно потерянной. Но пока мы ждали его в красивой поднебесной квартире над собором Святого Патрика, я и понятия не имел, сколько еще ему предстоит с меня сорвать, и я ненавижу его хотя бы за то, что не представляю себе без него свою душу, и, будучи перед ним в долгу за все, что я есть, за все, что я знаю, я ничем не могу пробудить его из неподвижного сна.
Но - все по порядку. Что толку спускаться обратно в молельню, прикасаться к нему и умолять выслушать меня, когда он лежит, словно его действительно покинул рассудок, покинул и уже не вернется. Я не могу с этим смириться. И не смирюсь. Я потерял терпение; я потерял оцепенение, в котором находил прибежище. Это невыносимо… Но мне нужно продолжать рассказ. Нужно рассказать тебе, что случилось, когда я увидел покрывало, когда меня поразило солнце, и самое ужасное - что я увидел, когда наконец пришел к Лестату и приблизился к нему настолько, что смог выпить его кровь. Да, не сбиваться с курса. Теперь я понимаю, зачем он выстраивает цепь. Не из гордости, правда? Из необходимости. Нельзя рассказывать историю, не соединяя ее части друг с другом, а мы, бедные сироты уходящего времени, не знаем другого средства измерения, кроме последовательного. Упав в снежную черноту, в мир, который хуже вакуума, я ведь тоже потянулся за цепочкой? О Господи, чего бы я не отдал во время того ужасного вознесения, лишь бы ухватиться за металлическую цепь! Он вернулся так неожиданно - к тебе, к Доре, ко мне. На третье утро, незадолго до рассвета. Я услышал, как внизу, в стеклянной баше хлопнули двери, а потом раздался звук, звук, с каждым годом набирающий сверхъестественную силу, биение его сердца. Кто первым поднялся из-за стола? Я застыл от страха. Он пришел так быстро, вокруг него вились дикие ароматы, запахи леса и сырой земли. Он пробивался через каждую преграду, словно за ним гнались те, кто похитил его, однако за ним так никто и не появился. Он проник в квартиру один, захлопнул за собой дверь и предстал перед нами в таком жутком виде, что я и представить себе не мог, никогда еще после его предыдущих поражений не видел я его таким убитым. С предельной любовью Дора побежала к нему, и с отчаянной, слишком человеческой потребностью он сжал ее так крепко, что я подумал - он ее раздавит.
- Милый, теперь все хорошо! - закричала она, стараясь, чтобы он ее понял. Но нам хватило и одного взгляда на него, чтобы понять - все только начинается, хотя перед лицом увиденного мы бормотали те же пустые слова.



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов

GolDiVampire Дата: Среда, 09 Май 2012, 01:51 | Сообщение # 30
Клан Эсте/Эрц-герцогиня Фейниэль/Мисс Хогсмит 2014

Новые награды:

Сообщений: 2778

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
18

Он вышел прямо из вихря. У него остался один ботинок, вторая нога была босой, пиджак изорвался, волосы спутались, утыканные колючками, сухими листьями и головками диких цветов. Он вцепился в плоский сверток сложенной ткани, прижимая ее к груди, как будто на нем была вышита судьба всего мира. Но что хуже всего, страшнее всего - с его прекрасного лица вырвали один глаз, и вампирские веки, обрамлявшие глазницу, морщились и дрожали, пытаясь закрыться, отказываясь признавать, что тело, на протяжении всей его вампирской жизни остававшееся безупречным, ужасным образом изуродовали. Я хотел обнять его. Я хотел успокоить его, сказать ему, что куда был он ни попал, что бы ни произошло, теперь он с нами, в безопасности, но он никак не мог утихомириться. Глубокое измождение избавило нас от неизбежного рассказа. Пора было укрыться от любопытного солнца в наших тайных уголках, придется ждать следующей ночи - тогда он выйдет к нам и расскажет, что случилось. Сжимая в руках сверток, отказываясь от помощи, он заперся наедине со своей раной. У меня не было выбора, пришлось его оставить. Опускаясь в то утро в свое убежище, обеспечив себе чистую современную темноту, я плакал и плакал от его вида, как маленький. Ну зачем я пришел ему на помощь? Почему мне пришлось стать свидетелем такого унижения, когда мою любовь к нему скрепило столько болезненных десятилетий? Однажды, сто лет назад, он пришел, спотыкаясь, в Театр Вампиров по следам своих детей-ренегатов, кроткого сентиментального Луи и обреченной девочки, и я не пощадил его, как бы ни испещряли его кожу шрамы после глупого и неловкого покушения, совершенного Клодией. Любить его я любил, да, но то была телесная рана, излечимая с помощью его порочной крови, и наше старое знание гласило, что в исцелении он приобретет большую силу, чем ту, что способно дать безмятежное время. Но сейчас в его измученном лице я видел опустошенную, разоренную душу, а смотреть на единственный голубой глаз, так ярко сверкавший на его испещренном полосами и несчастном лице, было невыносимо. Я не помню, чтобы мы разговаривали, Дэвид. Я помню только, что наступление утра заставило нас побыстрее разойтись, и если ты тоже плакал, я этого не слышал, мне и в голову не пришло прислушаться. Что касается свертка в его руках, что это могло быть? Вряд ли я об этом задумывался. На следующую ночь… Когда на небо вскарабкалась темнота и на несколько драгоценных минут засияли звезды, прежде чем их скрыл унылый снег, он тихо вошел в гостиную. Он вымылся, оделся, его окровавленная раненая нога, несомненно, исцелилась. Он надел новые ботинки. Но ничто не могло уменьшить ту гротескную картину, что представляло собой его поцарапанное лицо, где шрамы, оставленные ногтями или когтями, окружали дыру между сморщенными веками. Он молча сел. Он посмотрел на меня, и его лицо озарилось слабой обаятельной улыбкой.
- Не бойся за меня, дьяволенок Арман, - сказал он. - Бойся за всех нас. Я теперь ничто. Я ничто.
Тихим голосом я прошептал ему свой план.
- Позволь мне выйти на улицу, позволь мне похитить у какого-нибудь смертного, гнусного смертного, растратившего каждое физическое достоинство, данное ему Богом, позволь мне похитить для тебя глаз! Твоя кровь прильет к нему, и он оживет. Ты же знаешь. Ты сам однажды видел это чудо, у древней Маарет, в ее могущественной крови плавает пара смертных глаз, зрячих глаз! Я все сделаю. Всего одну минуту, и я принесу тебе глаз, я буду твоим врачом, я его вставлю. Ну пожалуйста.
Он только покачал головой. Он быстро поцеловал меня в щеку.
- Почему ты меня любишь после всего, что я с тобой сделал? - спросил он.
Нельзя было отрицать красоту его гладкой, без единой поры кожи, и даже темная щель пустой глазницы, казалось, буравила меня некой тайной силой, чтобы передать увиденное его сердцу.
Он был красив и весь светился, его лицо залил темноватый румянец, словно он увидел какую-то великую тайну. - Да, это правда, - сказал он и заплакал. - Увидел, и я должен все вам рассказать. Поверьте мне, как верили в то, что видели вчера ночью своими глазами - запутавшиеся в моих волосах сорняки, порезы - посмотрите на мои руки, они затягиваются, но недостаточно быстро, - поверьте мне.
Тогда вмешался ты, Дэвид.
- Рассказывай, Лестат. Мы прождали бы тебя целую вечность, если бы понадобилось. Рассказывай. Куда тебя забрал этот демон, Мемнок? - Какой у тебя стал успокаивающий, уравновешенный голос, совсем как сейчас. Наверное, ты создан для этого, для аргументации, и отдан нам, если ты разрешишь мне сделать такое предположение, чтобы заставить увидеть свои катастрофы в новом свете современного сознания. Но для таких разговоров у нас еще будет много ночей. Пока что я вернусь к месту действия, где мы втроем уселись вокруг стеклянного стола в черных лакированных китайских креслах, и вошла Дора, моментально поразившись его присутствию, о чем и не подозревали ее смертные органы восприятия, хорошенькая, как картинка - короткие, блестящие, мошеннически черные волосы, подстриженные достаточно коротко, чтобы открыть взгляду хрупкую заднюю часть ее лебединой шеи, длинное податливое тело в свободном фиолетово-красном платье без пояса, изящными складками прикрывающее ее маленькую грудь и тонкие бедра. Ну и ангел Господень, раздумывал я, наследница отрубленной головы короля наркобизнеса. На каждом шагу она проповедует свою доктрину, и каждый ее шаг мог бы заставить похотливых языческих богов ее канонизировать, причем с превеликой радостью. На бледной хорошенькой шейке она носила распятие, такое крошечное, что оно напоминало позолоченную мушку, подвешенную на невесомой цепочке, состоявшей из сплетенных феями миниатюрных звеньев. Что они теперь, священные предметы, с такой легкостью падающие на молочную грудь, если не рыночные безделушки? Безжалостные мысли, но я лишь равнодушно раскладывал по полочкам ее красоту. Ее вздымающаяся грудь, темная впадина, вполне заметная благодаря глубокому вырезу ее простенького темного платья, говорили о Боге и Божественном еще больше. Но величайшим ее украшением в тот момент служила печальная и страстная любовь к нему, отсутствие страха перед его изувеченным лицом, грация белых рук, вновь обнявших его, такая самоуверенность, такая благодарность, что его тело мягко подалось под ее руками. Я был так признателен, что она его любит.
- Значит, властелину лжи есть, что рассказать? - сказала она. Она не смогла побороть дрожь в голосе. - Значит, он забрал тебя в свой ад и отправил обратно? - Она взяла лицо Лестата обеими руками и развернула к себе. - Тогда расскажи нам, что такое этот ад, расскажи, почему нам следует бояться. Расскажи, почему боишься ты, но мне кажется, в твоем лице я вижу нечто большее, чем страх.
Он кивнул головой в знак согласия. Он оттолкнул китайское кресло и, скрещивая руки, зашагал по комнате - неизбежная прелюдия к рассказу.
- Выслушайте меня до конца, а уж потом судите, - объявил он, уставясь на нас, на троицу, собравшуюся вокруг стола, на взволнованную аудиторию, готовую сделать все, что бы он ни попросил. Его взгляд задержался на тебе, Дэвид, на тебе, на английском ученом в типично мужском твиде, кто, невзирая на слишком очевидную любовь, взирал на него критически, готовясь оценить его слова с присущей тебе мудростью. Он заговорил. Шли часы, а он все говорил. Шли часы, а слова изливались из него потоком, разгоряченные, поспешные, иногда натыкающиеся друг на друга, так что ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, но он ни разу не сделал настоящей паузы, выливая на нас всю долгую ночь повесть о своем приключении. Да, дьявол по имени Мемнок отвел его в ад, но то был ад, созданный по плану Мемнока, чистилище, куда выбирались с их собственного согласия души всех, кто когда-либо жил на земле, из вихря унаследовавшей их смерти. И в этом аду, в этом чистилище, оказавшись лицом к лицу с каждым из своих деяний, они узнавали самый чудовищный урок в мире - что нет конца последствиям любого совершенного поступка. Как убийца, так и мать, бездомные дети, убитые в невинном возрасте, солдаты, купающиеся в крови, все допускались в это страшное место, полное дыма и огня, но лишь для того, чтобы взглянуть на чужие зияющие раны, нанесенные их гневными или неразумными руками, чтобы вскрыть глубины чужих раненых ими душ и сердец! Любой ужас в этом месте становился иллюзией, но главным кошмаром была личность Бога во плоти, позволившего создать эту конечную школу для тех, кто хочет заслужить право на вход в его рай. Лестат увидел и это, небеса, миллион раз мелькавшие перед святыми и умирающими, вечно цветущие деревья и вечно благоуханные цветы, бесконечные хрустальные башни, населенные счастливыми, счастливыми существами, лишенными плоти, и, наконец, бесчисленные хоры поющих ангелов. Старая сказка. Слишком старая. Слишком много раз рассказывали эту сказку - о небесах с распахнутыми воротами, о Творце, озаряющем бесконечным светом тех, кто карабкался по мифической лестнице, чтобы навеки присоединиться к небесным придворным. Сколько смертных, пробуждаясь от сна, близкого к сну смерти, пытались описать те же самые чудеса! Сколько святых утверждали, что им удалось заметить эти неописуемые и вечные небеса? И как хитроумно этот дьявол, Мемнок, изложил свою ситуацию, умоляя о смертном сострадании к его греху - он и только он противостоял безжалостному и равнодушному Богу, моля его взглянуть сочувственным взором на плотскую расу существ, которые своей беззаветной любовью смогли породить души, заслуживающие его интереса? Так вот каким было падение Люцифера с неба, как утренней звезды - ангела, просившего за сынов и дщерей человеческих, ибо теперь они обладали ликами и сердцами ангелов.
- Дай им рай, Господи, дай, когда они научатся в моей школе любить каждое твое творение.
О, этого приключения хватило на целую книгу. “Мемнока-дьявола” нельзя пересказать в нескольких несправедливых абзацах. Но вкратце именно это и обрушилось на мои уши, пока я сидел в промозглой нью-йоркской квартире, то и дело поглядывая мимо неистовой, меряющей шагами комнату фигуры Лестата на белое небо, на нескончаемый снег, изгоняя за его громогласной повестью грохот далекого города и борясь с ужасным страхом, что по время кульминации его рассказа мне придется его разочаровать. Напомнить ему, что он всего лишь придал новую, аппетитную форму мистическим путешествиям тысячи святых. Значит, кольца вечного огня, описанных поэтом Данте в таких подробностях, чтобы читателям становилось дурно, искушавших даже деликатного Фра Анжелико написать место, где обнаженным, купающимся в пламени смертным, предназначалось страдать вечно, заменила школа. Школа, место надежды, надежды на искупление, может быть, настолько грандиозная, что в ней найдется место и для нас, для Детей Ночи, среди грехов которых насчитывается не меньше грехов, чем у древних ханов или монголов. О, как это мило - картина загробной жизни, ужасов естественного мира, освобожденного от мудрого, но далекого Бога, дьявольского безрассудства, переданной с небывалым умом. Если бы это было правдой, если бы все стихи и картины мира были лишь зеркалами столь обнадеживающего великолепия. Я мог бы поддаться печали; я мог бы расстроиться до такой степени, что повесил бы голову и не смотрел на него. Но один эпизод из его рассказа, эпизод, для него оказавшийся лишь мимолетной встречей, для меня возвышался над всем остальным, прицепился к моим мыслям; он продолжал, а я все не мог выбросить его из головы: он, Лестат, испил кровь самого Христа, направлявшегося на Голгофу. Он, Лестат, разговаривал с Богом во плоти, по собственной воле избравшего ужасную смерть на Голгофе. Он, Лестат, дрожащий, исполненный страха очевидец, оказался на узких пыльных улицах древнего Иерусалима и видел, как проходит по ним Господь, и наш Господь, Господь во плоти, с несущий на плечах привязанный ремнями крестам, подставил горло Лестату, избранному ученику. Ну и фантазия, просто безумие, а не фантазия. Я и не ожидал, что меня так заденет какая-то часть его рассказа. Я не ожидал, что у меня будет гореть в груди, встанет комок в горле, не дающих выговорить ни слова. Это мне было не нужно. Единственное спасение для моего кровоточащего сердца крылось в мысли о том, как нелепо, как глупо, что в такой живописной картине - Иерусалим, пыльная улица, злая толпа, истекающий кровью Господь, избиваемый бичами, хромающий под тяжестью деревянного креста - нашлось место для старой милой легенды о женщине, протянувшей Христу покрывало, чтобы утереть его лицо и ослабить его страдания, тем самым навсегда получив его изображение. Не нужно быть ученым, Дэвид, чтобы знать - такие святые изобретались в последующих столетиях другими святыми как актеры и актрисы, изображавшие страсти Христовы в деревенском захолустье. Вероника! Вероника - само ее имя означает “подлинная икона”. А наш герой, наш Лестат, наш Прометей, кому сам Бог протянул это покрывало, сбежал из чудовищного и грандиозного царства рая, ада и основ христианства с криками “Нет!” и “Не буду!” и вернулся, задыхаясь, пробежав, как безумец, под нью-йоркским снегопадом, стремясь только к нам, повернувшись к ним спиной. У меня кружилась голова. В моей душе разразилась война. Я не мог на него смотреть. Он двигался дальше, вернувшись к разговору о сапфировых небесах и песне ангелов, споря с самим собой, с тобой, с Дорой, и ваша беседа начинала напоминать груду осколков. Я больше не мог. В нем - кровь Христа? Кровь Христа прошла через его губы, его нечистые губы, его губы Живого мертвеца, кровь Христа превратила его в чудовищный циборий? Кровь Христа?
- Дай мне выпить! - неожиданно крикнул я. - Лестат, дай мне выпить, дать мне выпить твоей крови, где есть и его кровь! - Я сам не верил, что говорю так серьезно, так неистово и отчаянно.
- Лестат, дай мне выпить! Дай мне найти его кровь как языком, так и сердцем. Ну пожалуйста, ты не откажешь мне в одной минуте интимности. А если это было Христом… Если это… - Я не смог закончить.
- Маленький глупый безумец, - сказал он. - Вонзив в меня зубы, ты узнаешь только то, что каждый из нас узнает, когда смотрит видения своих жертв. Ты узнаешь то, что я, как мне кажется, видел. Ты узнаешь, что в моих жилах течет моя кровь, это ты и сейчас знаешь. Ты узнаешь, что я верю, будто это был Христос, только и всего.
Он разочарованно покачал головой, окинув меня сердитым взглядом.
- Нет, я ее узнаю, - сказал я. Я поднялся из-за стола, у меня тряслись руки. - Лестат, не откажи мне в одном-единственном объятье, и я никогда больше за целую вечность ничего у тебя не попрошу. Дай мне приложить губы к твоему горлу, дай мне попробовать твой рассказ на вкус, ну же!
- Ты разобьешь мне сердце, дурачок, - сказал он со слезами на глазах. - Как всегда.
- Не суди меня! - закричал я.
Он продолжал, обращаясь ко мне одному, как мысленно, так и вслух. Я не знал, слышали ли его остальные. Но я слышал. И не забуду ни единого слова.
- Арман, а что, если это действительно кровь Христа, - спросил он, - а не частица какой-то титанической лжи, что ты обретешь во мне? Ступай к ранней утренней мессе и схвати себе жертву из тех, кто выходит из-за алтарной преграды! Прелестная охота, Арман - питаться исключительно причастившимися! Любой из них даст тебе кровь Христа. Я тебе объясняю, я не верю этим духам - богу, Мемноку, этим лжецам; я тебе объясняю, я отказался! Я не согласился остаться, я сбежал из их проклятой школы, я дрался с ними и потерял глаз, они вырвали его, злые ангелы, вцепившиеся в меня, когда я убегал! Тебе нужна кровь Христа - так иди в темную церковь на ночную мессу, оттащи, если хочешь, сонного священника от алтаря и выхвати чашу из его освященных рук. Давай, вперед! Кровь Христа! - продолжал он, и его лицо превратилось в один огромный глаз, светящий на меня безжалостным лучом. - Если она во мне и побывала, эта священная кровь, то мое тело растворило ее и сожгло, как воск пожирает фитиль свечи. Ты же понимаешь. Что остается от Христа в желудке верующего, когда он выходит из церкви?
- Нет, - сказал я. - Нет, но мы же не люди! - прошептал я, пытаясь мягкостью как-то заглушить его злобную горячность. - Лестат, я узнаю! Это была его кровь, не перешедший в новое качество хлеб и вино! Его кровь, Лестат, я пойму, есть она в тебе или нет. Дай мне выпить, я тебя умоляю. Дай мне выпить, чтобы я смог забыть твой проклятый рассказ со всеми его подробностями!
Я едва удержался и не набросился на него, чтобы подчинить его своей воле, забыв о его легендарной силе, о его ужасной вспыльчивости. Я схвачу его и заставлю покориться. Я получу кровь… Безрассудные, пустые мысли. Весь рассказ безрассуден и пуст, но я повернулся и злобно прошипел:
- Что же ты не остался? Почему не ушел с Мемноком, раз он мог забрать тебя из нашего общего ужасного ада на земле?
- Тебе дали сбежать, - сказал ему ты, Дэвид. Ты вмешался, успокоив меня еле заметным умоляющим жестом левой руки. Но у меня не хватало терпения на анализ и неизбежные толкования. Я не мог выбросить из головы его образ, образ окровавленного Христа, нашего Господа с привязанным к плечам крестом, и ее, Веронику, этот милый вымысел с покрывалом в руках. И как подобная фантазия настолько глубоко забросила свой крючок?
- Отойдите от меня, все отойдите! - воскликнул он. - У меня с собой покрывало. Я же говорил. Я вынес ее с собой из преисподней Мемнока, хотя все его черти пытались у меня ее отобрать.
Я почти ничего не слышал. Покрывало, настоящее покрывало, что еще за фокус? У меня болела голова. Ночная месса. Если внизу, в соборе Святого Патрика, ее служили, то мне хотелось туда пойти. Я устал от этой высотной комнаты со стеклянными стенами, отрезанный от вкуса ветра и неукротимой, освежающей влажности снега. Зачем Лестат попятился к стене? Что он вытащил из-за пазухи? Покрывало! Новый витиеватый трюк, чтобы скрепить этот шедевр потрясений? Я поднял глаза, обвел взглядом снежную ночь за окном и постепенно дошел до цели: развернутая ткань, что он поднял ввысь, склонив голову, ткань, показанная им с таким же почтением, как ее могла бы показывать Вероника.
- Мой Господь! - прошептал я. Весь мир унесся прочь в клубах невесомого звука и света. - Господь. - Я увидел его лицо, не нарисованное, не отпечатанное, не элегантно и хитроумно вплетенное в волоконца тонкой белой ткани, но горящее огнем, не способным разрушить сосуд, хранившей его жар. Мой Господь, мой оживший господь, мой Господь, мой Христос, человек в черном остром терновом венце, человек с длинными спутанными коричневыми волосами, испачканный запекшейся кровью, с огромными удивленными темными глазами, смотрящими прямо на меня - ласковые и живые зеркала души Господа, светящиеся такой неизмеримой любовью, что перед ней меркнет любая поэзия, с мягким, шелковым ртом, выражающим простоту, не задающую вопросов и не выносящую суждений, приоткрытый, чтобы сделать беззвучный, мучительный вздох в тот самой момент, когда к нему поднесли покрывало, смягчившее его страшные муки. Я плакал. Я зажал рот рукой, но не мог остановить слов.
- О Христос, мой трагичный Христос! - прошептал я. - Нерукотворный! - вскричал я. - Какие жалкие слова, слабые, полные грусти. - Это человеческое лицо, лицо Бога и Человека. У него идет кровь. Ради Бога всемогущего, вы только посмотрите!
Но я не издал ни звука. Я не мог двигаться. Я не мог дышать. От потрясения я беспомощно упал на колени. Мне хотелось никогда не сводить с него глаз. Мне вообще больше ничего никогда не хотелось. Только смотреть на него, и я его увидел, я оглянулся назад, назад, через века, на его лицо при свете глиняной лампы, горящей в моем доме в Подоле, на его лицо, взирающее на меня с доски, что я сжимал дрожащими пальцами среди свечей скриптория Печерской лавры, на его лицо, которого я никогда не видел на великолепных фресках в Венеции и Флоренции, где я так долго и отчаянно его искал. В его лице, в мужском лице, присутствовало и божественное, мой трагичный Бог, когда-то взирающий на меня из рук матери в морозной слякоти на улице Подола, мой Господь в кровавом величии. Мне было все равно, что говорила Дора. Мне было все равно, что она прокричала вслух его священное имя. Все равно. Я все узнал. И когда она возвестила о своей вере, когда выхватила покрывало из рук самого Лестата и выбежала с ней из квартиры, я последовал за ней, за ней и за покрывалом, хотя в святилище моего сердца я так и не двигался. Я не шелохнулся. Мой разум охватила полная неподвижность, а что делало мое тело, не имело значения. Не имело значения, что Лестат спорил с ней и предупреждал, чтобы она не смела в это верить, что мы втроем стояли на ступеньках собора, что с невидимых и бездонных небес, как благословение, падал снег. Не имело значения, что скоро встанет солнце, яростный серебряный шар под пологом тающих облаков. Теперь я мог умереть. Я увидел его, а все остальное - слова Мемнока и его воображаемого Бога, мольбы Лестата уходить, спрятаться, пока нас всех не поглотило утро - не имело значения. Теперь я мог умереть.
- Нерукотворный, - шептал я. Вокруг нас у входа собиралась толпа. Восхитительным, сильным порывом из церкви хлынул теплый воздух. Какая разница?
- Покрывало, покрывало! - кричали они. Они увидели! Они увидели его лицо. Стихали отчаянные умоляющие вопли Лестата. Спустилось утро, а с ним - и грозовой, раскаленный добела свет, перекатываясь через крыши и осадив ночь тысячей стеклянных стен, постепенно выпуская на свободу свое чудовищное великолепие.
- Будьте свидетелями, - сказал я. Я воздел руки навстречу ослепительному свету, расплавленной серебряной смерти. - Этот грешник умирает за него! Этот грешник уходит к нему! Низвергни меня в ад, Господи, если такова твоя воля. Ты дал мне небеса. Ты показал мне свое лицо. И твое лицо было лицом человека.

19

Я взлетел ввысь. Я ощутил всепоглощающую боль, испепеляющую всю мою волю или способность выбирать скорость. Внутренний взрыв отбросил меня к небу, навстречу жемчужно-белому свету, внезапно на секунду, как всегда, хлынувшему настоящим потоком из грозного глаза, раскинув бесконечные лучи по всему широкому городу, превратившись в приливную волну невесомого расплавленного освещения, прокатившегося по всем созданиям и предметам, большим и малым. Я поднимался все выше и выше, кругами, словно напряжение внутреннего взрыва не ослабевало, и, к своему ужасу, я увидел, что вся моя одежда сгорела, а от тела навстречу бушующему ветру валит дым. На миг я увидел всю картину целиком - мои голые вытянутые руки и вывихнутые ноги, силуэт на фоне всезатмевающего света. Моя плоть уже обгорела дочерна и, блестя, припечаталась к сухожилиям моего тела, сжалась до сложного сплетения мышц, облегавших кости. Боль достигла зенита и стала невыносимой, но как мне объяснить, что для меня это не имело значения; я направлялся навстречу собственной смерти, а эта бесконечная, на первый взгляд, пытка, была ерундой, обычной ерундой. Я выдержал бы все, что угодно, даже жжение в глазах, даже сознание того, что они сейчас расплавятся или взорвутся в солнечной печи, и что я лишусь плотской оболочки. Картина резко изменилась. Ветер больше не ревел, мои глаза успокоились и прояснились, вокруг зазвучал знакомый хор гимнов. Я стоял у алтаря и, подняв голову, я увидел перед собой церковь, переполненную людьми, среди поющих ртов и удивленных глаз вверх поднимались расписные колонны, как масса разукрашенных древесных стволов. И справа, и слева меня окружала эта необъятная, безграничная паства. У церкви не было стен, и даже высокие купола, украшенные чистейшим блестящим золотом с отчеканенными святыми и ангелами, уступили место величественному, бесконечному голубому небу. Мои ноздри затопил запах ладана. Вокруг меня в унисон звонили крошечные золотые колокольчики, один рифф нежной мелодии быстро переливался в другой. Дым жег мне глаза, но это становилось все приятнее по мере того, как меня заполнял аромат ладана, заставляющий слезиться глаза, и мое зрительное восприятие сливалось с тем, что я пробовал, трогал и слышал.
Я раскинул руки и увидел, что их покрывают длинные белые рукава с золотой каймой, свободно падавшие на запястья, где виднелись мягкие волоски взрослого мужчины. Да, это были мои руки, но мои руки, перешедшие за барьер запечатленной во мне смертной жизни. Это были руки мужчины. Из моего рта полилась песня, громким мелодичным эхом разносясь над головами паствы, и в ответ послышались их голоса, и я еще раз подчеркнул голосом свою убежденность, убежденность, пропитавшую меня до мозга костей:
- Христос снизошел на землю. Воплощение началось во всем, в каждом мужчине, в каждой женщине и будет длиться вечно! - Песня получилась до того безупречной, что из глаз моих хлынули слезы, и, наклоняя голову и сжимая руки, я увидел перед собой хлеб и вино, круглый ломоть, ожидающий благословения, преломления, как вино в золотой чаше ожидало своего превращения. - Сие есть пречистое Тело Христово, сия есть Кровь Христова, пролитая за нас в оставление грехов и жизнь вечную! - пел я. Я взял в руки ломоть и поднял его, а из него полилась струя света, и паства ответила самым сладостным, самым громким хвалебным гимном. Я взял чашу. Я поднял ее повыше, и на колокольнях зазвонили колокола, на колокольнях, колокольнях, толпящихся рядом с колокольнями этой величественной церкви, простираясь во всех направлениях на многие мили, так что весь мир превратился в огромные, славные заросли церквей, а здесь, рядом со мной, звенели золотые колокольчики. Снова пахнуло ладаном.
Поставив чашу, я посмотрел на колышущееся передо мной море людских лиц. Я повернулся голову слева направо, а затем посмотрел в небеса, на исчезающую мозаику, слившуюся с поднимающимися ввысь, катящимися по небу облаками. В поднебесье я увидел золотые купола. Я увидел бесконечные крыши Подола. Я знал, что передо мной лежит во всем своем великолепии Киев, что я стою в великом святилище Софийского собора, что убраны все преграды, отделявшие меня от этих людей, а все остальные церкви, что в далеком смутном детстве я видел только в руинах, восстановлены, что к ним вернулось былое величие, что золотые киевские купола впитывают солнечный свет и отдают его, добавив ему силы миллиона планет, согретый вечным светом в огне миллиона звезд.
- Мой Господь, мой Бог! - воскликнул я. Я опустил глаза и посмотрел на изумительно расшитое облачение, на зеленый атлас и нити чистого золотого металла. По обе стороны стояли мои братия во Христе, бородатые, с блестящими глазами - они помогали мне, пели те же гимны, что и я, наши голоса смешивались, настойчиво переходя от гимна к гимну, и я практически видел, как поднимаются ввысь ноты по прозрачному небосводу.
- Раздайте! Раздайте им, ибо они голодны! - крикнул я. Я преломил хлебец. Я разломил его пополам, потом - на четвертинки, а их поспешно растер на мелкие кусочки, заполнившие сверкающее золотое блюдо. Прихожане толпой поднялись по ступеням, за кусочками хлеба потянулись хрупкие розовые ладошки, и я раздал его как можно быстрее, кусочек за кусочком, не просыпая ни крошки, разделяя хлеб между десятками людей, потом - между двадцатью, потом - между сотнями, по мере того, как они подступали, вновь прибывшие практически не давали тем, кто получил хлеб, возможности выбраться. Они все подходили и подходили. Но гимны не смолкали. Голоса, приглушенные у алтаря, стихавшие, пока поглощался хлеб, вскоре звучали вновь, громкие и радостные. Хлеба хватало на целую вечность. Я снова и снова разламывал мягкую толстую корочку и вкладывал его в протянутые ладони, в грациозно сложенные пальцы.
- Берите, берите тело Христа! - говорил я. Меня окружили темные колышущиеся фигуры, выросшие прямо из блестящего золотисто-серебряного пола. Это были стволы деревьев, их ветви загибались вверх, а потом опускались ко мне, и с ветвей падали листья и ягоды, падали на алтарь, на золотое блюдо, на священный хлеб, превратившийся в кучу кусочков.
- Забирайте! - крикнул я. Я поднял мягкие зеленые листья и ароматные желуди и передал их нетерпеливым рукам. Я опустил взгляд и увидел, что из моих пальцев сыпется пшеница, зерна, которые я отдавал раскрытым губам, насыпал в открытые рты. Воздух сгущался от беззвучно падающих зеленых листьев, их было столько, что все вокруг окрасилось в мягкий блестящий оттенок зеленого, но внезапно в картину ворвались стайки крошечных птиц. В небеса вспорхнули миллионы воробьев. Воспарил миллион зябликов, расправляя крылышки на сверкающем солнце.
- Отныне и во веки веков, в каждой клетке, в каждом атоме, - молился я.
- Воплощение, - сказал я. - Да пребудет с нами Господь.
Мои слова снова зазвенели, словно мы стояли под крышей, под крышей, способной откликнуться на мою песню, но нашей крышей было только открытое небо. Меня сдавливала толпа. Она окружила алтарь. Мои братия ускользнули, тысячи рук мягко тянули их облачение, стягивая их со стола Господа. Со всех сторон подступали голодные, принимавшие от меня хлеб, принимавшие зерно, принимавшие целыми пригоршнями желуди, принимавшие даже нежные зеленые листья. Рядом со мной встала моя мать, моя прекрасная мать с грустным лицом, ее густые седые волосы прикрывал красиво расшитый головной убор, с испещренного морщинами лица она устремила на меня глаза, а в дрожащих руках, в иссохших застенчивых пальцах, она держала самое потрясающее подношение - крашеные яйца! Красные и синие, золотые и желтые, украшенные лентами и бриллиантами, венками полевых цветов, мерцающие лаком, как гигантские золотые камни. И там, в самом центре подношения в ее дрожащих морщинистых руках, лежало то самое яйцо, которое она доверила мне когда-то давным-давно, легкое, сырое яйцо, выкрашенное в блестящий яркий рубиново-красный цвет, а в центре увитого лентами овала горела золотая звезда - то самое драгоценное яйцо, несомненно, ее лучшее творение, лучшее достижение проведенных за расплавленным воском и кипящими красками часов. Оно не потерялось. Оно никогда не терялось. Оно было здесь. Но с ним что-то происходило. Это было слышно. Слышно даже за громогласной разрастающейся песней толпы, почти незаметный звук внутри яйца, незаметный звук бьющихся крыльев, незаметный крик.
- Мама, - сказал я.
Я взял его. Я взял его в обе руки и нажал большими пальцами на ломкую скорлупу.
- Нет, сынок! - вскричала она. Он взвыла.
- Нет, сын мой, нет, нет!
- Слишком поздно.
Мои пальцы продавили лакированную скорлупу, а из осколков вылетела птица, прекрасная, взрослая птица, птица с белоснежными крыльями, крошечным желтым клювом и блестящими угольно-черными глазками. Я испустил долгий глубокий вздох. Она поднялась из яйца, расправила свои безупречно белые крылья и раскрыла клюв в неожиданном пронзительном крике. Она взлетела вверх, эта птица, освободившаяся от разбитой красной скорлупы, поднимаясь все выше и выше, над головами прихожан, над мягким водоворотом зеленых листьев и порхающих воробьев, над великолепным гомоном звенящих колоколов.
Колокола звучали так громко, что сотрясались даже кружащиеся в воздухе листья, так громко, что содрогались уходящие ввысь колонны, что толпа покачивалась и пела еще усерднее, стремясь слиться в унисоне со звучным золотогорлым перезвоном. Птица улетела. Птица вылетела на свободу.
- Христос родился, - прошептал я. - Христос рожден. Христос на небесах и на земле. Христос с нами. Но никто не мог расслышать мой голос, мой обращенный к самому себе голос, но какое это имело значение, раз весь мир пел общую песню? Меня схватила чья-то рука. Грубо, злобно рванула она мой белый рукав. Я повернулся. Я набрал в рот воздуха, чтобы закричать, но застыл от ужаса. Откуда ни возьмись, рядом со мной возник человек, он стоял так близко, что наши лица практически соприкасались. Он сердито смотрел на меня сверху вниз. Я узнал его рыжие волосы и бороду, неистовые и нечестивые голубые глаза. Я знал, что это - мой отец, но это был не мой отец, а какое-то жуткое, могущественное существо, вселившееся во внешнюю оболочку моего отца, выросшее рядом со мной, как колосс, обжигая меня взглядом, дразня меня своей силой и своим ростом. Он вытянул руку и шлепнул тыльной стороной ладони по золотой чаше. Она пошатнулась и упала, освященное вино запачкало кусочки хлеба, запачкало покровы алтаря из золотой ткани.
- Не смей! - крикнул я. - Смотри, что ты наделал! - Неужели за пением меня никто не слышит?
Неужели никто не слышит меня за боем колоколов? Я остался один. Я находился в современной комнате. Я стоял под белым оштукатуренным потолком. Я стоял в жилом доме. Я стал самим собой, маленькой мужской фигуркой с прежними взъерошенными кудрями до плеч, в фиолетово-красном бархатном пиджаке и в пышных белых кружевах. Я прислонился к стене. Я стоял, застыв от изумления, зная только, что каждая частица этой комнаты, каждая частица меня не менее реальны и тверды, как то, что происходило на долю секунды раньше. Ковер под ногами был такой же настоящий, как листья, снежинками кружившиеся по громадному Софийскому собору, а мои руки, мои безволосые мальчишеские руки - такими же реальными, как руки священника, которым я был секунду назад, который преломлял хлеб. В моем горле зарождался ужасный стон, ужасный крик, которого я сам бы не вынес. Если его не выпустить, я перестану дышать, и это тело, будь оно проклятым или святым, смертным или бессмертным, чистым или испорченным, наверняка разорвется. Но меня успокоила музыка. Медленно выплыла музыка, чистая, утонченная, совершенно не такая, как грандиозный, величественный цельный хор, который я только что слышал. Из тишины выскочили идеальной формы разрозненные ноты, множество льющихся водопадом звуков, разговаривавших резко и прямо, словно бросали удивительный вызов излюбленному мной наплыву звука. Подумать только - какие-то десять пальцев способны вытащить эти звуки из деревянного инструмента, внутри которого настойчивым твердым движением бьют по бронзовой арфе с туго натянутыми струнами молоточки. Я узнал ее, я узнал эту песню, я узнал фортепьянную сонату, в прошлом я любил ее, теперь же меня парализовала ее ярость. "Апассионата". Вверх-вниз мчались ноты потрясающими трепетными арпеджио, с грохотом скатываясь вниз, громыхая стучащим стаккато, затем поднимались и снова набирали скорость. Оживленная мелодия продвигалась вперед, красноречивая, праздничная и удивительно человеческая, требуя, чтобы ее не только слушали, но и чувствовали, требуя, чтобы слушатель следовал каждому замысловатому изгибу и повороту. "Апассионата". В яростном урагане нот я расслышал звучное эхо, отскакивающее от дерева; расслышал вибрацию гигантской упругой бронзовой арфы. Я расслышал шипящую дрожь его бесчисленных струн. О да, дальше, дальше, дальше, дальше, громче, жестче, бесконечная чистота и бесконечное совершенство, звенящее и выжатое, словно ноту использовали как хлыст. И как человеческим рукам удается творить это волшебство, как они выбивают из клавиш, сделанных из слоновой кости, этот потоп, эту взбудораженную, громоподобную красоту? Музыка кончилась.
Моя агония была так ужасна, что я мог лишь закрыть глаза и застонать, застонать из-за того, что лишился этих быстрых хрустальных нот, лишился этой нетронутой остроты, этого бессловесного звука, тем не менее, поговорившего со мной, умолявшего меня стать свидетелем, умолявшего меня разделить и понять чужое напряженное и бесконечно требовательное душевное смятение.
Меня всколыхнул чей-то крик. Я открыл глаза. Комната, где я стоял, оказалась большой, она была набита разрозненными, но дорогими предметами, картинами в рамах от пола до потолка, коврами с цветочными узорами, разбегавшимися под изогнутыми ножками современных стульев и столов, и пианино, громадное пианино, откуда и исходил этот звук, оно сияло среди этой суматохи длинной полоской ухмыляющихся белых клавиш - торжество сердца, души и ума.
Передо мной на полу стоял на коленях мальчик-араб с глянцевыми коротко стрижеными кудрями, в маленькой, но сшитой точно по размеру джеллабе - в хлопчатобумажном одеянии жителей пустыни. Он сидел, зажмурившись, обратив к потолку круглое личико, хотя он меня и не видел, сведя брови и отчаянно шевеля губами, выпаливая арабские слова:



Подпись
Entre l'amour et la mort (с)

Драконово дерево и лёгочная вена летучей мыши, 13 дюймов


Что-то правил GolDiVampire - Среда, 09 Май 2012, 01:52
Пабы Хогсмита » Паб "ТРИ МЕТЛЫ" » ВОЛШЕБНАЯ БИБЛИОТЕКА » Энн Райс Вампир Арман
  • Страница 2 из 3
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Поиск: