[ ]
  • Страница 2 из 2
  • «
  • 1
  • 2
Модератор форума: Хмурая_сова  
Пасынки восьмой заповеди
Луна Дата: Суббота, 04 Фев 2012, 02:56 | Сообщение # 16
Принцесса Теней/Клан Эсте/ Клан Алгар

Новые награды:

Сообщений: 6516

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
КНИГА ТРЕТЬЯ. ЕРЕСЬ КАТАРОВ
7

— …Ой, люди добрые, смотрите, кто к нам приехал! Мы-то уж вас заждались, думали, не успеете! А мамка, мамка все глаза проплакала… старая она совсем, мамка-то, с печи уж и не слазит почти что!

Разумеется, первой, кого увидели путники при въезде в Шафляры, была располневшая за эти годы румяная Тереза — старшая из приемных дочерей Самуила-бацы. Благополучная супруга благополучного краковского купца добралась до родного села три дня назад без всяких приключений, взахлеб отрыдала свое над отцовой могилой и теперь искренне радовалась встрече.

Такой Тереза была всегда — искренней и в горе, и в счастье.

А за спиной Терезы, немедленно бросившейся обнимать спешившуюся Марту, уже выходили из ближних хат шафлярцы, на ходу оправляя одежду и вытирая руки — на скотном дворе или возле печки трудно остаться опрятным. Некоторые лица были знакомы, разве что гусиных лапок в уголках глаз да зимы в волосах добавилось; другие узнавались не сразу — поди-ка признай в статной подбоченившейся хозяйке, за подол которой цепляются двое замурзанных детишек, ту худющую конопатую девчонку, с которой в детстве играл в догонялки, а позже пытался прижать в кустах, как учил старший брат, и схлопотал от недотроги такую оплеуху, что потом полдня в ухе звенело!

Одобрительно кивали, приподнимаясь с бревен, отполированных за годы сидения до матового блеска, белобородые старики (вроде бы, когда уезжали отсюда, они такие же и были… или это уже другие?), звонко распахивались ставни, выходили, улыбались, здоровались земляки, и от всеобщего неторопливого радушия, от степенного похлопывания по плечу и одобрительного скупого слова, от того, что наконец-то приехали домой, становилось легче, светлее на душе, и мир вдруг начинал казаться не столь мрачным и беспросветным, а сжимавшая сердце тоска понемногу отпускала, сворачиваясь в клубок…

Марта, Ян и Михал вертели головами во все стороны, поминутно здоровались и все больше убеждались, что Шафляры остались теми же, что и десять, двадцать, тридцать лет назад. Крепкие бревенчатые избы, мычание коров и блеянье овец на скотных дворах, огороды, где росло все, что угодно, лишь бы годилось в окрошку или под добрый кухоль сливянки; выложенные вдоль единственной улицы толстые колоды для вечерних посиделок, чисто символическая изгородь околицы, обветшавшие заборы, до починки которых никогда не доходят руки… даже колдобины на дороге были те же самые, знакомые, и воздух, свежий горный воздух каждым глубоким вдохом напоминал: «Ты дома!».

Дома…

Громадные пастушьи псы, не знавшие привязи, молча косились на Джоша; редко-редко взрыкивали те, что помоложе, но в драку не лезли — видать, чуяли опытные овчары в одноухом пришельце что-то чужое, не собачье, а посему решали не связываться.

Неспешно пройдя-проехав почти через все село, путники уже подбирались к Самуиловой хате, находившейся на другом конце Шафляр, когда перед ними возник молодой парень в широких кожаных штанах, заправленных в невысокие стоптанные сапоги, и вышитой рубахе, подпоясанной цветастым кушаком, за которым торчал короткий нож. Парень уверенно загородил путникам дорогу и, плотно сжав узкие губы, в упор уставился на Михала, игнорируя возмущенные возгласы квестаря Игнатия, правившего аббатским возком.

«Мардула», — сразу догадалась Марта. Придерживая лошадь, она наблюдала за тем, как Михал с нарочитой неторопливостью слезает с коня, вразвалочку подходит к приодевшемуся по случаю долгожданной встречи юному разбойнику и резко, без замаха, закатывает ему звонкую пощечину, от которой Мардуле с трудом удается удержаться на ногах.

Ко всеобщему удивлению, парень не схватился за нож, не попытался ударить Михала в ответ, даже браниться не стал — криво усмехнулся, тронул быстро багровеющую щеку и сплюнул кровью под ноги воеводе.

— Бей, — спокойно заявил Мардула. — Бей, пока даю. Отца убил, сволочь, что для тебя какой-то там Мардула! Меня липтовцы подранили, еле ушел через Гронь — так дядька Самуил меня выходил, ночами надо мной сидел, травами отпаивал; дядька Самуил меня… — разбойник внезапно осекся, словно чуть было сгоряча не наболтал лишнего, не предназначенного для ушей Михала, да и для чьих-либо других ушей.

— А ты его кончил, мразь, и прочь пошел! — после долгого молчания договорил Мардула и снова сплюнул. — Эх ты, змея подколодная…

Кровавая слюна тяжко шлепнулась на сапог Райцежа.

— Это ложь, Мардула, — тихо проговорил Михал, белый, как крейда. — Я не виновен в смерти отца. Так… так Бог судил.

— Это ты другим расскажи, — зло осклабился парень, и Марте на миг вспомнилась волчья ухмылка Седого. — Бабе своей, родичам — а я-то собственными глазами видел! Бог судил… Бог еще не судил, не пристало времечко!

— Ну, и чего же ты хочешь? — по-прежнему чуть слышно спросил Михал, и Марта поняла, каких усилий стоит ее брату этот спокойный тихий голос. Стоящий перед Михалом парень из потомственного разбойничьего рода держал в заложниках беременную жену Райцежа, из-за которой отчаянный Михал… Держал. В лесу. В заложниках. И только поэтому Мардула до сих пор оставался жив.

Во всяком случае, так думалось Марте.

— Поединок, — скуластое лицо Мардулы отвердело. Он больше не улыбался. — Божий Суд. В огненном круге, как у гуралей исстари заведено.

— Хорошо, — неспешно кивнул Михал. — И тогда ты отпустишь мою жену?

— Отпущу. Чем бы ни закончился Божий Суд, я или мои люди ее отпустят.

— Хорошо, — снова кивнул Михал. — Когда и где?

— У подножия Криваня, над Грончским озером, где сходы проводят. Сегодня же вечером.

— Согласен. Но сначала я должен увидеть свою жену.

— Увидишь, — кивнул в свою очередь Мардула. — Цела баба твоя, не сомневайся… иди за мной. Только оружие здесь оставь. Не верю я тебе, ни на вот столечко не верю.

Михал молча отцепил от пояса палаш в ножнах, вынул возвращенную Седым дагу, извлек из-за голенища нож и передал все это подошедшей сзади Марте.

— Езжайте к отцовой хате, я туда вернусь, — махнул он рукой аббату.

Аббат Ян в упор посмотрел на Мардулу.

— Он должен вернуться, — строго сказал аббат, и случилось невероятное: не клонивший головы перед грозным воеводой Мардула потупился и уставился в землю.

— Вернется, — благодушно успокоил настоятеля незаметно подошедший сзади осанистый старик с окладистой седой бородой и хитрыми глазами, сверкавшими пронзительной голубизной весеннего неба. — А чтоб наверняка вернулся, мы с Кшиштофом, — он кивнул на подошедшего следом другого старца, как две капли воды похожего на первого и наверняка доводившегося ему родным братом, — с ними сходим. При братьях-Кулахах ни один разбойник, будь он хоть разбойничьим гетманом, непотребства творить не станет. Верно говорю, Мардула?

— Верно, пан солтыс,[21] — поспешно согласился молодой разбойник. — Только я и не думал… и в мыслях не держал, когда на Божий Суд звал — чтоб втихую, в лесу…

— Божий Суд — это правильно, — одобрил солтыс Кулах. — Боженька долго терпит, да круто судит. И на тебя зря грешить не стану. Только мы с тобой все равно пойдем. Слава за тобой, парень, дурная волочится, хуже крысиного хвоста: добро б деньги или скотину какую украл, как порядочный гураль — а то бабу на сносях! Опять же на людей наговариваешь, — солтыс степенно указал на Михала. — Вот и пришлось нам с Кшиштофом от самого Черного Дунайца к вам в Шафляры ехать, чтоб чего не вышло… Да не гордись ты, дурень, не гордись, не из-за одного тебя мы тут! Ты на все Татры бугаем разорался, любопытные целыми оравами прут, всякое сейчас случиться может… Ладно, пошли.

Долго смотрели шафлярцы вслед уходящим: дивитесь, люди добрые, вот они, два непримиримых врага — Мардула-разбойник с Михалеком, сыном покойного Самуила-бацы — и два старца, солтыс Ясица Кулах по прозвищу Маршалок и его брат Кшиштоф, неторопливо бредущие в сторону леса…

По окрестному лесу — дремучему, заповедному, где деревья рубились лишь вблизи от селений — они плутали довольно долго. Видимо, лукавец Мардула умышленно путал дорогу, петлял, как поднятый лисой заяц; Михалу дважды казалось, что здесь они уже проходили, но на старую память о Кривом лесе, где лазил еще мальчонкой, он положиться не мог. Наконец разбойник остановился поперек ничем не примечательной тропинки, одной из многих, бросил косой взгляд на своих спутников и негромко свистнул.

Почти сразу же кусты справа от тропинки шевельнулись, и из них выступил парень примерно того же возраста, что и Мардула — горбоносый, чернявый, смахивающий на цыгана, в короткой рубахе навыпуск и холщовых штанах, заправленных в онучи и перехваченных ремешком; на ногах парня красовались пастушьи керпцы, сшитые из одного куска кожи, на голове — плоская шляпа с узкими полями, увешанная цепочками. В руках лесной бродяга держал длинный лук, из-за спины выглядывал колчан со стрелами, а за поясом удобно устроился небольшой ухватистый топор.

— Приведи ее, Галайда, — коротко приказал Мардула, и старики-Кулахи, Ясица и Кшиштоф, незаметно переглянулись: уж больно похож был сейчас юный разбойник на своего отца, сгинувшего восемь лет назад в Оравских Татрах.

Парень молча кивнул и бесшумно скрылся в кустарнике.

Мардула тем временем уселся прямо на траву у края тропинки и приготовился ждать. Оба старика степенно расположились напротив, подстелив прихваченную непонятно зачем холстину (ну, теперь-то понятно — зачем, и не зря Кшиштоф тащил ее под мышкой); Михал, чтоб не стоять столбом, подумал-подумал и устроился на пеньке в двух шагах от Мардулы.

В голове воеводы мысли стремительно сменяли одна другую, и ядром, центром каждой было одно — Беата! Почему-то он склонен был верить разбойнику, что с женой ничего не случилось, если не считать того, что хрупкая женщина в тягости все это время скиталась по лесам в компании заядлых душегубов. Михал тяжело повел плечами и неожиданно подумал, что ни Мардула, ни парень с луком никак не походили на душегубов. Может быть, поэтому им хотелось верить. Но верить — одно, а вот своими глазами увидеть Беату, перекинуться хоть парой слов, коснуться мягких волос… Да, знал сукин сын Мардула, как заставить его, Михала, принять любые условия. Знал, догадывался — не все ли теперь равно?! Дело решенное, вечером им с Мардулой выходить в огненный круг с чупагами в руках — и покинет место Божьего Суда, скорее всего, лишь один.

Михал почесал укушенную какой-то мошкой щеку и поймал себя на том, что втайне сочувствует дураку-Мардуле, вступившемуся за чужого, в сущности, ему человека против приемного сына этого самого человека. Ну кто Мардуле-разбойничку, юному гулене, старый Самуил-баца?! Считай, никто. Так нет же! — на рожон лезет, из кожи вон выпрыгивает, жизни собственной не жалеет! Интересно, как бы поступил на месте Мардулы он сам, воевода Михал Райцеж, шафлярский приемыш Михалек Ивонич?! Да точно так же! Разве что жену чужую воровать не стал бы… А если бы ему, как Мардуле, никто не поверил? То-то же, друг воевода. Прав разбойник, пусть со своей колокольни — но прав. Если с Беатой все в порядке…

С ней все в порядке! — сурово одернул себя Михал. По-другому и быть не может. Иначе не повел бы его сюда Мардула. Или разбойник хитрее и подлей, чем кажется на первый взгляд? Вон, даже солтыс Кулах пошел, чтоб приглядеть… да где ему приглядеть, старику-то?!

Но тут мысли воеводы прервал шорох раздвигаемых кустов. Михал вскочил и на мгновение застыл, глядя, как Беата, одетая в длинную суконную накидку поверх платья («Молодцы, разбойное племя, додумались!»), выбирается из кустарника, почтительно поддерживаемая под руку все тем же цыганистым парнем.

Кажется, с женой действительно все было в порядке.

Женщина отцепила колючую ветку от края накидки, подняла голову, увидела стоящего на тропинке человека…

— Михалек! Живой! — и, уже не обращая внимания на растерявшегося и отставшего парня Мардулы, Беата бросилась на шею мужу.

…Прижимая к себе счастливо плачущую жену, невпопад целуя ее в губы, в щеки, в нос, путаясь в растрепавшихся льняных волосах и не решаясь высвободится, чтобы ненароком не сделать Беате больно, ощущая сквозь одежду ее теплый округлившийся стан — и наконец заглянув в ее полные слез глаза, лучащиеся радостью из-за мерцающей завесы, Михал вдруг почувствовал, как клинок запоздалого понимания и раскаяния входит к нему в душу, разрывая невидимую плоть.

«Михалек! Живой!..» — эти слова беременной Беаты отрезвили воеводу почище ушата ледяной колодезной воды, опрокинутого похмельным утром на голову сына мамой Багантой. Ведь как оно бывало: вскочишь спросонья, мокрый до самых некуда, поджилки зимним трусом трусятся, ноги разъезжаются, как у новорожденного телка, в башке черти ночевали, язык распух колодой — и стыд, стыдобища ознобом по телу, когда припомнишь, что творил вчера в пьяном угаре!

Не о себе думала Беата, пока заложницей ехала из-под Тыньца в неблизкие Шафляры, не о младенце в чреве своем пеклась, пока Мардулины побратимы ее, брюхатую, по лесным берлогам таскали — о нем, о Михалеке, о муже непутевом, которому голову сложить, что два пальца оплевать…

Вот и выхлестнулось первым, нечаянным:

— Михалек! Живой!..

Лови, воевода, от судьбы оплеуху!

Как же слеп он был все это время! Значит, напрасно умер молодой княжич Янош?! Напрасно навлек Михал на себя гнев старого князя Лентовского?! Напрасно мучился все это время, ел себя поедом?! Напрасно заявился в Шафляры к батьке-Самуилу, став невольной причиной его смерти?!

Все — напрасно?!

Маши палашом, воевода, и не лазь в чужие души — куда тебе, колчерукому…

— Я люблю тебя, — срывающимся голосом прошептал Михал. — Теперь у нас все будет хорошо.

— Почему будет? — спросила в ответ Беата и улыбнулась сквозь слезы. — У нас и было хорошо… и сейчас — хорошо…

Потом они еще долго стояли, не в силах разомкнуть объятий, пока наконец Мардула не выдержал и не пробормотал смущенно:

— Ну ладно, будет лизаться-то! Пора нам…

Им действительно было пора.

На обратном пути Мардулу терзали сомнения, и юный разбойник злился на себя за это, нарочно в сотый раз вспоминая сползающего на траву Самуила-бацу — в конце концов парень добился-таки своей цели, вытеснив из головы забравшегося в нее червя. Этот надменный шляхтич, невесть какой кривдой добывший шляхетское звание — убийца; значит, сегодня вечером все должно решиться. Надо быть последним пустозвоном, чтобы не понимать: в воеводы к графам Висничским кого попало не берут, да и плечи у шляхтича… добрые плечи, не сытой жизнью склепанные, и по лицу видно, что биться воевода будет люто, как зверь за самку свою да вдобавок как шляхтич за гонор и честь родовую! Иди, воевода, шагай по Кривому лесу, играй желваками на высоких скулах — не знаешь ты, что приготовил для игры с тобой лихой Мардула! Даром, что ли, разбойник за Самуила-бацу вступился?! — нет, не даром, дядька Самуил того стоит, ох, стоит… спи спокойно, баца, Мардула за тебя расплатится, так расплатится, что чертям тошно станет!

О чем думали по дороге солтыс Маршалок со своим неразговорчивым братом, осталось загадкой — но только когда все четверо выбрались с тропинки на более широкую просеку, всяким размышлениям сразу пришел конец. С обеих сторон просеку напрочь перегородили конные гайдуки в богатых кунтушах, вооруженные если и не до зубов, то уж во всяком случае по шею. Ждать от подобной встречи ничего хорошего не приходилось, а когда Михал увидел рослого пожилого магната в атласном жупане, восседавшего на нетерпеливо перебиравшем копытами вороном жеребце, то помрачнел окончательно.

Ему даже не понадобилось смотреть на хохолок белой цапли, украшавший драгоценную рукоять фамильной сабли, чтобы узнать старого князя Лентовского.

— Это за мной, что ли? — растерянно пробормотал Мардула, озираясь по сторонам подобно волку в кругу облавы.

— Да нет, приятель, это за мной, — против воли горько усмехнулся Михал.

Разбойник в раздумье почесал затылок, еще раз глянул на подбоченившихся гайдуков — и вдруг змеей нырнул в кусты, мгновенно растворившись в лесу.

Как Михал и предполагал, гнаться за Мардулой никто не стал — не по его гулящую душу явился в Подгалье князь Лентовский со своими людьми.

— Сдавайся, убийца! — крикнул один из гайдуков, похоже, старший. — Кидайся князю в ноги, сапог целуй — может, сжалится их ясновельможность!

Сам князь не удостоил Михала ни словом.

Деваться воеводе было некуда, оружие его осталось в Шафлярах, бежать наугад от верховых не имело смысла, так же как надеяться, что на выручку к нему из Виснича явятся графские люди под предводительством тестя Казимира — и Михал понял, что пришла пора умирать.

Умирать, понятное дело, не хотелось, но Михалек давно свыкся с мыслью о собственной смерти; тем паче что живым сдаваться князю хотелось еще меньше. Воевода Райцеж хорошо представлял себе, какую смерть способен измыслить искушенный в пытках и не отягченный совестью старый Лентовский для убийцы своего сына-наследника.

— А вы берите меня, не стесняйтесь! — зло усмехнулся воевода. — Три десятка озброенных на одного безоружного — чего уж там! Надо ж когда-нибудь княжеское жалованье отработать, хлопы немытые!

И презрительно сплюнул под копыта княжескому жеребцу.

Он нарочно пытался вывести из себя Лентовского и его гайдуков: один удар сабли или меткий выстрел — и все будет кончено сразу, без мучений.

— Ну что, храбрецы?! — подзадорил он замявшихся врагов. — Кто хочет мой сапог поцеловать? Подходи, на всех хватит!

Если кто-нибудь приблизится, тогда появится возможность отобрать саблю или нож, и гайдукам после этого наверняка придется убивать воеводу, собравшегося умирать в хорошей компании.

— Легкой смерти хочешь, пся крев? — голос князя был подобен хриплому карканью ворона. — Так и быть, подарю я ее тебе, как просишь!

Князь кивнул старшему из гайдуков, и тот вскинул к плечу рушницу — неизвестно, в шутку или собираясь стрелять всерьез.

В следующее мгновение, как показалось Михалу, сам сгустившийся воздух лихо и коротко присвистнул, и тонкая ясеневая стрела выросла из горла гайдука, пробив его насквозь. Все на какой-то миг замерло, потом гайдук медленно завалился на бок и мягко сполз с седла. От падения взведенная рушница выстрелила, и на другой стороне просеки дико заржала, метнулась в сторону и рухнула наземь одна из лошадей, придавив отчаянно ругающегося всадника.

— Следующая стрела — твоя, князь. Так что думай, — раздался из чащи совершенно спокойный голос; Михал лишь с некоторым опозданием узнал в нем голос Мардулы и невольно восхитился: «Молодец, разбойник! А я-то думал — испугался, деру дал от греха подальше…»

Почти сразу же совсем из другого места раздался пронзительный заливистый свист, чаща откликнулась тройным таким же свистом, а откуда-то из глубины леса донеслось насмешливое уханье, к которому филин, ясное дело, не имел никакого отношения.

Князь явно колебался, а гайдуки без его приказа тоже не решались двинуться с места. Никому не хотелось разделить участь собрата, валявшегося на земле в луже собственной крови со стрелой в горле.

И тут на сцену выступил до поры до времени всеми забытый солтыс Ясица Кулах. Его молчаливый брат Кшиштоф остался сидеть на краю просеки, и было непонятно, интересует ли его происходящее хоть в какой-то мере.

— Я солтыс Ясица, которого глупые люди еще Маршалком кличут, — объявил старик, выходя на середину просеки и глядя князю прямо в глаза. — Может, слыхал, твоя ясновельможность?

Лентовский хмуро кивнул — слыхал, мол.

Чем несказанно удивил Михала, не ожидавшего от магната Лентовского такой осведомленности о делах, творившихся в Подгалье.

— Спросить у тебя хочу, князь, — продолжил солтыс. — За спрос, как говорится, не бьют в нос, значит, можно… За что пана воеводу на тот свет отправить хочешь?

— Сына он моего убил, — нехотя процедил сквозь зубы Лентовский, легонько поглаживая сабельную рукоять.

— Убил? Страсти-то какие! — слыхал, Кшиштоф?! Ну ладно, молчи, ты у меня молчун… В честном поединке убил или из-за угла подкрался?

— Не твое дело, старик! — отрезал князь. — Худородный шляхтишка, пахолок этого выскочки Висничского, убивает наследника Лентовских — и чтобы я промолчал да утерся?! Не бывать тому!

— Худородный, говоришь? — искренне удивился старик. — А я-то, дурень, полагал, что честь шляхетская — одна на всех! Выходит, обманывался! — слышишь, Кшиштоф? — выходит, воевода на княжича один на один идет, а князь на воеводу тремя десятками гайдуков лезет! Вот уж не ждал, не гадал!

— Некогда мне с тобой разговоры разговаривать, солтыс Кулах! — гайдуки оторопело переглядывались: грозный Лентовский явно пытался скрыть свою неуверенность. — И не стой на дороге, старик, добром прошу! На тебя я зла не держу — но неровен час, под копыта или под пулю попадешь, тогда на себя пеняй!

— А ты мне не грози, князь! — старик не повысил голоса, но голубые глаза его недобро блеснули. — Здесь тебе не твой маеток, здесь Подгалье, а я и Михалек… и воевода Михал — не твои хлопы безъязыкие! Знаешь, небось, что со старостой[22] Смаковским приключилось, когда он с гуралями своевольничать вздумал?

Лентовский знал. Двадцать один год тому назад новотаргский староста Смаковский, родовитый шляхтич герба Слепая Лошадь, получил жалованный королем Сигизмундом привилей и попытался навести в Подгалье свои порядки, силой оттяпав добрую треть долинных пастбищ и пахотных земель. В результате чего жестоко поплатился за жадность и самонадеянность — чернодунаецкие солтысы подняли Бескиды против старосты-лиходея; вот этот самый стоящий сейчас перед князем старик встал как гетман во главе разъяренных гуралей, маеток старосты был взят приступом, часть гайдуков перебили, остальные предпочли спастись бегством, а самого старосту изрубили чупагами так, что потом даже тело опознать не удалось.

После этого случая солтыс Ясица Кулах и получил свое прозвище — «Маршалок»; а брат его Кшиштоф по сей день хранил на почетном месте чупагу с засохшей кровью на лезвии и никому не давал ее трогать или, тем паче, счищать почти осыпавшуюся кровь.

Король же предпочел закрыть на случившееся глаза — посылать кварцяное[23] войско в непроходимые горы на усмирение тамошних пастухов, среди которых каждый третий — разбойник, каждый второй был разбойником, а каждый первый — будет, не имело никакого смысла.

И теперь старый князь Лентовский прекрасно понимал, что если дойдет до серьезной крови, то ни его гайдукам, ни ему самому из этих гор вернуться будет не суждено. Можно заслониться лошадью от засевшего в лесу стрелка, можно изрубить в смертной сече не один десяток горцев — но все равно живыми им отсюда уйти не дадут.

— …У гуралей, твоя ясновельможность, свои законы, — продолжал меж тем старик. — Нынче вечером Божий Суд назначен, и негоже Боженьку на полуслове перебивать. Не один ты пана Михала убийцей считаешь, вот и выясним, винен ли он в первой смерти! Ну а после, если сыновняя гибель жжет твое княжеское сердце, и если воевода жив останется — вызывай его на честный бой либо выставляй своего человека, и никто вам мешать не станет. А вот так, с толпой гайдуков, да на одного безоружного, что б он там ни натворил — не любят этого у нас, ох, не любят! Так что думай, князь, хорошо думай: стоит ли твоя жизнь и жизни пахолков твоих одного убитого воеводы? А коль дело надумаешь — поезжайте с нами в Шафляры, становитесь лагерем на лугу близ западной околицы, гостями будете, на Божий Суд глянете, а там — как сам решишь.

Князь колебался недолго.

Еще раз пристально посмотрев на старого солтыса и на его брата Кшиштофа, увлеченно раскуривавшего пузатенькую трубочку, он коротко кивнул.

— Суд так суд, — бросил Лентовский и криво ухмыльнулся, покосившись на недвижного Михала. — Авось, пришибут паршивца…



Подпись



Красное дерево и перо Финиста, 17 дюймов

Луна Дата: Суббота, 04 Фев 2012, 02:57 | Сообщение # 17
Принцесса Теней/Клан Эсте/ Клан Алгар

Новые награды:

Сообщений: 6516

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Новости валились на Шафляры одна за другой, как снежные лавины в горах, оглушая, не давая опомниться и, подобно тем же лавинам, грозя окончательно погрести под собой шафлярцев.

И не только новости.

Ну, собрались на отцовы сороковины дети Самуила-бацы — это дело понятное и почтенное, всем бы таких детей, и врет небось хвостокрут-Мардула насчет Михалека — мало ли что парню сгоряча привиделось?!

Объявленный Божий Суд, о котором Мардула трезвонил уже больше недели, вызвал заметное оживление — в кои-то веки удается хоть одним глазком взглянуть на подобное зрелище! — поэтому заявившийся в Шафляры солтыс Маршалок и один за другим спускавшиеся с окрестных гор гурали ни у кого особого удивления не вызвали: вести в Подгалье разносятся на крыльях ветра, а посмотреть на поединок явно хотели многие.

Когда следом за вернувшимися из лесу Михалом и братьями-Кулахами (Мардула успел куда-то исчезнуть, но все были уверены: к подножию Криваня в нужный час непременно явится!) выехали верхами три с лишним десятка гайдуков князя Лентовского во главе с самим князем и стали лагерем неподалеку — Шафляры мигом взбудоражились не на шутку, а кое-кто из местных сорвиголов принялся точить чупаги да заряжать старые рушницы.

Мало ли?!

Но и это было еще не все!

Ближе к вечеру в село въехала обитая дорогим бордовым бархатом дубовая карета городской работы — в такой не по горным дорогам раскатывать, а по краковским мостовым! На козлах кареты восседал хмурый монах-доминиканец в длиннополой рясе с капюшоном, а следом подпрыгивал на выбоинах возок с еще тремя такими же монахами. Когда шафлярцы узнали, что это приехал сам провинциал, его преосвященство епископ Гембицкий — явление его преосвященства стало последней каплей, переполнившей чашу удивления; особенно если учесть, что Гембицкий был хорошо известен, как непримиримый борец с ересью, самолично сжегший не один десяток колдунов и ведьм!

Окончательно растерявшиеся и задавленные таким обилием событий и приезжих шафлярцы почли за благо до вечера сидеть по домам, чтоб собраться уже затемно у подножия Криваня, где был назначен поединок.

Божий Суд.

О приезде епископа Гембицкого аббат Ян узнал от вбежавшего в хату запыхавшегося мальчишки. Хлопец долго пытался выговорить незнакомое слово «провинциал», услышанное от сидевшего в карете странного ксендза в фиолетовом облачении, потом вспомнил, что монахи звали ксендза «его преосвященством»; наконец припомнил фамилию — Гембицкий — и настоятель Ивонич понял, о ком идет речь. Новость эта отнюдь не обрадовала аббата, но, тем не менее, он поспешил навстречу его преосвященству, дабы почтить достойного прелата и помочь князю церкви устроиться.

Епископ был вежлив и тих, но отца Яна это обмануть не могло — не зря его преосвященство заявился в Шафляры, ох, не зря! Не по его ли, настоятеля, душу? Выяснить это следовало не откладывая. И потому Ян, посоветовав епископу остановиться у зажиточного шафлярца Станислава Зновальского, чей дом заметно выделялся на фоне других построек, почти сразу же пригласил его преосвященство в хату Самуила — отдохнуть с дороги (а заодно, если надо, и побеседовать), пока расторопные монахи распрягали лошадей, втаскивали в дом поклажу, а польщенный и немного испуганный хозяин спешно распоряжался готовить покои и ужин для высокого гостя.

Епископ ничего не имел против.

Марта и Михал правильно истолковали короткий взгляд брата и поспешили куда-то увести Терезу, соображавшую в подобных ситуациях несколько медленнее; умаявшаяся за сегодня старуха-мать дремала на печи, и ее не было ни слышно, ни видно, так что духовные пастыри остались практически наедине.

Некоторое время оба молчали.

— Странные вещи люди рассказывают, — заговорил наконец епископ, огладив бритый подбородок холеной рукой, унизанной драгоценными перстнями. — Волосы дыбом встают… вот, к примеру, на днях пахолки князя Лентовского криком кричали, будто неподалеку от вашего Тыньца, отец настоятель, на мельнице некоего Топора, известного ворожея (прости, Господи), — епископ перекрестился, — такие непотребства богопротивные творились, что и говорить не хочется! Мертвые из могил вставали, как в день Господнего гнева, и живых к себе тащили… Может, конечно, и врут пахолки, да только многое в их сказках сходится с тем, что мне и так известно. Без колдовства и козней врага рода человеческого, полагаю, тут никак не обошлось. Ну, про мельницу эту я давно слыхал, что нечисто там, — вот, по дороге сюда завернули…

— И что… ваше преосвященство? — не удержался побледневший аббат Ян.

— Да ничего особенного, — пожал узкими плечами Гембицкий, от которого не укрылась неожиданная бледность аббата, и складки его фиолетовой мантии плавно качнулись. — Сожгли, естественно. И мельницу, гнездо колдовское, и самого колдуна со всем его выводком. Тут дело ясное, без дознавателей обошлись…

Яну с трудом удалось восстановить на лице первоначальное вежливо-заинтересованное выражение.

— Да только не в Топоровой мельнице дело, — продолжал между тем епископ. — Пахолки князя утверждают, будто и вас, отец настоятель, там видели. Вроде бы стояли вы рядом с тем самым колдуном, которого мы на днях огню предали, и никаких препятствий козням его не чинили. Конечно, люди княжеские со страху перед хозяином чего только не понаскажут! — вот и решил я, отец настоятель, сам с вами увидеться и лично от вас узнать обстоятельства этого странного происшествия.

— Что был я там — это правда, ваше преосвященство, — спокойно ответил аббат Ян, которому спокойствие это далось не одной прядью седых волос. — А что касается оживших мертвецов и сатанинских козней… Не видел я ничего такого. Пахолки княжеские пана Михала Райцежа, придворного воеводу графа Висничского — надеюсь, вам знакомо имя графа Ежи, любимца их величества Яна-Казимира?! — схватить хотели силой; это было, своими глазами видел, не отрекаюсь. Только пан Михал от них отбился, троих порубил, а остальные ускакали. Мельникова подмастерья еще по дороге Лентовские конями потоптали насмерть, царство ему небесное, несчастному… А мертвецов восставших я что-то не приметил, ваше преосвященство. Может, людям Лентовского спьяну померещилось? — туманы у нас предрассветные сами знаете какие!..

— Верю, верю, отец настоятель, — елейно улыбнулся епископ, и аббат Ян ясно понял, что Гембицкий не верит ни единому его слову. — Я-то верю, да только, сами понимаете, людям болтать не запретишь; хоть и грех это — напраслину на ближнего своего возводить. И от слов их, хоть цена им невелика, я отмахнуться просто так не могу. Сан не позволяет, сан и доверие Рима. Боюсь я, как бы не повредило все это вашей репутации, отец настоятель. Вот и приехал поговорить с вами, лично, так сказать, убедиться. А сюда вы вроде как на сороковины родителя вашего покойного приехали?

— Вы абсолютно правы, ваше преосвященство. Не мог я последнюю волю отца моего не исполнить.

— Похвально, похвально, — покивал епископ, и аббат Ян почему-то, глядя на Гембицкого, вспомнил историю Гусмана Доминика, Гусмана Кроткого, основателя ордена доминиканцев, вдохновителя избиения альбигойцев.

Тоже, небось, вот так кивал, глядя на костры из катаров, и приговаривал: «Похвально, похвально…»

— Весьма похвально, отец настоятель. Родителей чтить надо, и при жизни их, и после того, как призовет их к себе Господь. Я надеюсь, отец ваш был примерным христианином?

Аббат лишь молча кивнул.

— Это я так, к слову пришлось. Конечно, никто в этом не сомневается, хотя… в этих горах христианство настолько перемешалось с остатками язычества, а то и вообще манихейской ереси, что сразу и не поймешь, кто здесь воистину почитает Господа нашего, а кто… Впрочем, заболтался я тут с вами, отец настоятель, пора и честь знать. Пойду к себе, не буду вам мешать. Вам не до меня нынче — молитесь спокойно за душу родителя своего, и я за нее молитву вознесу, ну а после еще поговорим. Времени у нас много, обратно, я полагаю, вместе поедем…

Аббат Ян проводил его преосвященство до дверей, попрощался самым теплым образом и вернулся в хату.

Теперь отец настоятель был твердо убежден, что если у провинциала Гембицкого найдется против тынецкого аббата хоть что-то, за что его преосвященство сумеет уцепиться — то у него, ксендза Яна Ивонича, будут большие неприятности. Уж насчет этого его преосвященство позаботится, найдет и время, и способ!

А еще предстояло, скорбя сердцем, сообщить своим — в первую очередь Марте — о том, что случилось с мельницей старого Топора и всеми ее обитателями.

Прав был старый колдун, говоря, что недолго им по земле ходить осталось.

Как в воду смотрел.

Вокруг Шафляр незаметно сгущались сумерки.

Приближалось время Божьего Суда.

…Каменистый нахохлившийся Кривань коршуном нависал сверху, и молчаливое, беспорядочно копошащееся людское месиво казалось горе чем-то вроде вскипающей прорвы Черного озера, когда в глубинах его водяные играют свои шумные свадьбы.

Ночь вдруг попятилась, пересилив любопытство — четверо молодых пастухов с пылающими факелами, словно повинуясь неслышному приказу, рванулись с места и парами понеслись в разные стороны, сопровождаемые сизыми шлейфами дыма, обегая выложенный вязанками хвороста круг двадцати шагов в поперечнике и тыча по дороге в сушняк огнем. Встретились пастухи у того места, где круг был разомкнут, где кольцо вспыхнувших костров хотело и не могло сойтись, образовав темный провал ворот, ведущих в рукотворную Преисподнюю.

Солтыс Кулах снял широкополую шляпу с серебряным образком на тулье, размашисто перекрестился и потом махнул рукой: начинайте, дескать! Богу и людям живым огнем подсветили, ночь-маму уважили — пора и честь знать!

И двое раздетых до пояса мужчин встали у ворот в огненное кольцо.

Глухой говор прокатился по толпе шафлярцев и собравшихся на Божий Суд чуть ли не со всех ближних Татр горцев. И впрямь: было о чем перемолвиться словцом с соседом, глядя на воеводу Райцежа и Мардулу-разбойника, прежде чем оба скроются в огне и станут Бога спрашивать своими острыми чупагами. Совсем юный, гибкий, порывистый, как годовалая рысь, не вошедший еще в полную мужскую силу Мардула, пританцовывающий на месте и сверкающий глазами на односельчан и гайдуков Лентовского, словно готовый растерзать любого, кто помешает ему прикончить ненавистного воеводу; и зрелый Михал, недвижно замерший и тускло глядящий перед собой, как глядит иногда белоголовый орел с Криваньских вершин, прежде чем рухнуть в пропасть, распластав могучие крылья и растопырив страшные когти — действительно, воевода был похож сейчас на хищную птицу: сухой, перевитый жгутами мышц торс, обмякшие руки, повисшие с той обманчивой неуклюжестью, с какой крылатый царь гор обычно передвигается по земле, волоча громады крыльев.

Первым в пылающий круг бросился Мардула. Занеся над головой свою чупагу, он пронзительно завизжал, подпрыгнул чуть ли не выше собственного роста, приземлился на скрещенные ноги, снова подпрыгнул прямо с места и через мгновение был уже на середине круга — приседая, мечась из стороны в сторону, звеня медными кольцами на древке пастушьего топорика. Неистовость разбойника была сродни неистовству зимнего урагана в горах, бессмысленно бьющегося в стены ущелий, растрепывающего седые гривы снегов на вершинах — но не жди пощады, попавшись ему на дороге, если только ты не горный хребет или голая скала! Сметет, натешится, изорвет в клочья…

Воевода Райцеж неторопливо отер со лба выступивший пот и, не оглядываясь, медленно пошел к Мардуле. Чупагу Михал держал так, словно не знал, что с ней делать, сомкнув сухие пальцы на середине древка; и в толпе коренных гуралей неодобрительно захмыкали, похлопывая по плечам и спинам приунывших шафлярцев — односельчан человека, столь неловко обращающегося со знаком пастушьего достоинства. Разве что двое-трое дряхлых стариков, помнящих покойного Самуила-бацу и его повадку, переглянулись меж собой и прошамкали что-то беззубыми ртами.

Только кто ж их слушал, стариков-то!..

Михал до сих пор не мог понять, на что надеется дурак-Мардула. Таких Антонио Вазари, первый настоящий учитель Райцежа, презрительно называл «жеребчиками» и любил жестоко наказывать, заставляя брать в руки боевую рапиру, после чего становился напротив с тупым стальным прутом, откованным специально для подобных случаев и насаженным на деревянную рукоять без чашки. Если «жеребчик» хотя бы раз заставлял Антонио сдвинуться с места, не говоря уже о том, чтобы оцарапать — учитель-флорентиец брал на себя обязательство платить за это, выставляя большой кувшин виноградной граппы. На памяти Михала такого не случалось ни разу; жена Антонио однажды проговорилась, что когда-то граппа и впрямь досталась «жеребчику», но это было давно, спустя год после их свадьбы с Антонио Вазари. А во всех остальных случаях, которых было немало, учитель пил граппу сам, пока истыканного до кровоподтеков «жеребчика» уводили под руки его друзья.

Воевода Райцеж мог убить юного разбойника в любую секунду, на выбор. Сразу; когда станет слишком жарко, или когда надоест играть; истерзать ранами или покончить одним ударом — то, что в руках Михала вместо привычного палаша была чупага, не имело никакого значения.

Он мог убить мальчишку.

Он не хотел этого делать.

И не понимал: есть ли у Мардулы что-то, припрятанное за пазухой для сегодняшнего поединка, или это просто молодое недобродившее вино пенится от удали и глупости?

Мардула-разбойник собирался мстить за смерть Самуила-бацы. Михалек Ивонич не мог позволить себе наказывать за это смертью. Если наказывать — то начинать пришлось бы с себя; но Беата и младенец под ее сердцем вынуждали Михала жить.

Жить.

…этим ударом можно было расколоть камень. Легендарный Водопуст из гуральских преданий вроде бы так и делал, когда отворял родники на Подгалье. Да только камня под острие Мардулиной чупаги не подвернулось, и вся сила пропала даром. Вскрикнув от отчаяния, разбойник на согнутых ногах пауком побежал вокруг проклятого воеводы-отцеубийцы, норовя достать обушком по голеням — но руки Михала были гораздо длиннее Мардулиных, а то, что воевода по-прежнему держал чупагу за середину древка, почему-то не имело никакого значения. В последний момент, когда обушок в который раз уже норовил пройтись по лодыжке вросшего в землю, как столб коновязи, Михала — обратная сторона древка воеводиной чупаги сухо щелкала по узкому лезвию возле самого сапога, и обушок бессильно взвизгивал, наискось чиркая по кожаному голенищу.

За поясом у обоих бойцов торчало по ножу — прямому и узкому пастушьему ножу с дубовой рукоятью; и воевода задним числом полагал, что рано или поздно вспыльчивый разбойник попытается метнуть нож во врага. Гурали отлично метали и чупаги, но на такую глупость, после которой рискуешь остаться совсем безоружным, Михал не рассчитывал. Вернее, надеялся, что она не придет Мардуле в голову — безоружного разбойника было бы очень просто оглушить и выволочь за шкирку из огненного кольца, но горцы могли бы счесть это случайным везением, а не Божьей волей, и потребовать продолжения поединка.

Юный мститель все еще метался за пределами невидимого круга, привычно очерченного для себя воеводой, и Михал мог позволить себе неторопливо прикидывать возможные повороты боя, предоставив своему телу действовать самостоятельно. Он только краешком сознания приглядывал за собой — иначе, полностью отпустив поводья, он мог опомниться от размышлений уже над трупом Мардулы и запоздало клясть себя за то, что слишком хорошо учился убивать.

Отчаявшись зацепить воеводу издалека, разбойник заплясал вокруг, выбивая ногами барабанную дробь, закрутил чупагу вихрем — и неожиданно по-детски глупо кинулся к Михалу вплотную. Пальцы левой руки Райцежа мгновенно, словно живя собственной жизнью, вцепились в Мардулино запястье, сковав его кандалами похлеще каторжных, и чупага разбойника повисла над непокрытой головой воеводы, не в силах сдвинуться с места. Даже не попытавшись достать нож, разбойник свободной рукой обхватил Михала за шею, рванул на себя…

— Зачем? — тихо, в самое оскаленное лицо разбойника выдохнул Михал.

Он и в самом деле не понимал — зачем? Будучи гораздо сильнее молодого Мардулы, Райцеж в ближнем бою имел множество преимуществ, если в подобной ситуации имело смысл продолжать говорить о преимуществах. Даже сейчас Михалу стоило известных усилий не свернуть разбойнику шею или не всадить нож в поджарый юношеский живот.

— Зачем? — еще раз спросил Михал, не отпуская Мардулу, и вдруг ему померещился в десяти шагах, у самого огня, зыбкий силуэт, скрестивший призрачные руки на призрачной груди. Огонь плеснул на видение искрящейся лавой, очертания проступили четче, выпуклей — широкие плечи, орлиный нос с раздувшимися ноздрями, жабьи глаза навыкате…

— Батька? — забывшись, прошептал Михалек. — Батька, прости дурака!..

И вдруг понял, зачем Мардула прорывался вплотную.

Понял за миг до того, как Стражи его собственного сознания опустили огненные мечи на дерзкого пришельца.

Наверное, если бы не дар различать себе подобных, вынесенный из горящего сознания умирающего отца, Михал все-таки опоздал бы и уже держал в своих объятиях идиота.

Хуже — растение.

Юный Мардула-разбойник, сын Мардулы-разбойника и Янтоси Новобильской, был вором. Разыскивая своих будущих приемных детей по городам и весям, воспитывая их потом в строгости, старый Самуил не заметил того, что росло под самым боком; вернее, заметил, но поздно — в последние годы жизни, когда птенцы его гнезда разлетелись, разъехались, когда сам он окончательно состарился и отпаивал травами на печке раненого подростка-разбойничка. Вот тогда-то и почуял Самуил-баца в разбойном гурале знакомый воровской талант, вот тогда-то и стал учить Мардулу нужной сноровке, да только мало чему успел выучить — умер.

Одно забыл сказать, главное — что не один он такой на белом свете, Мардула-разбойник, Мардула-вор, нет, не один, даже после Самуиловой смерти.

И сейчас последний ученик Самуила-бацы из немногих своих силенок пытался украсть боевое знание у Михалека Ивонича, не понимая, что делает и с кем связался.

Это было то, чего Михал никак не мог предвидеть.

Он-то лучше кого бы то ни было знал, что воинский талант не выкрасть, как и любой талант; что в бою никак недопустимо соваться в душу противника — уж лучше сразу подставить шею под клинок; что безопасней воровать добычу у бодрствующей рыси или яйца из гадючьего гнезда… он знал это.

О, как хорошо он знал это!

И все силы ушли на страшный окрик, неслышный никому, кроме Стражей, которые нехотя опустили мечи и отошли в сторонку, давая оглушенному пришельцу выпасть наружу.

Впервые Михалек Ивонич, Михал Райцеж, придворный воевода Райцеж узнал, что его собственный воинский дар охраняют такие же Стражи, что и дар Жан-Пьера Шаранта из Тулузы; что это его, его талант, не ворованный, свой собственный, вросший корнями в основание души, давший многочисленные побеги, и нечего стыдиться, метаться ночами в смятых простынях и кусать подушку, не о чем жалеть; только сейчас понял Михалек ту простую истину, которую учителя его, Антонио Вазари, Жан-Пьер Тулузец, барон фон Бартенштейн, и самый первый, самый строгий учитель, батька Самуил — все они поняли давным-давно: нельзя украсть то, что тебе и так отдают, по доброй воле.

Открыто.

Отогнав Стражей, как инстинктивно сделал это сейчас сам Михалек, спасая глупого самонадеянного Мардулу от безумия.

…и лезвие ножа полоснуло его по ребрам.

Оглушенный столкновением со Стражами, полуобмякший в руках Михала юный разбойник все-таки умудрился рвануть из-за пояса нож и, держа его острием к себе, извернулся и вслепую мазнул по врагу.

Отшвырнув Мардулу, Михал наскоро тронул бок ладонью — порез был болезненный, но неглубокий и практически безопасный. Но вздохнуть с облегчением ему не дали: разбойник снова кинулся вперед, сгорбившись и наклонив голову, как кидается раненый вепрь, и обхватил воеводу поперек туловища.

— Прочь! — хрипло заорал сбитый с ног Михал, и никто не знал, что кричит он не Мардуле, а Стражам, собственным Стражам, вновь замахнувшимся мечами при виде глупого вора, догадавшегося во второй раз сунуться в смертельно опасный лабиринт, откуда неумехе чудом только что повезло уйти живым.

И одобрительно качнул кудлатой головой призрак, стоявший у огня со скрещенными на груди руками, глядя на сцепившихся пасынков смоляными очами.

Покатившись по земле, они врезались в горящую вязанку с хворостом, Михал едва успел разорвать объятия и вскочить — а огонь лениво лизнул широкие Мардулины штаны, пояс, обнаженное туловище… одежда вспыхнула, и какое-то мгновение воевода стоял над корчащимся юношей, попавшим в собственный ад и после встречи со Стражами не соображающим, что делать и как спасаться.

— Держись, брат…

Этого тоже не услышал никто, кроме призрака.

Гурали потрясенно ахнули, когда из круга вынесся Михалек Ивонич, в обожженных руках держа над собой охваченного огнем Мардулу. Промчавшись через расступившуюся толпу, он в мгновение ока оказался на краю крутого склона и, не раздумывая, бросился вниз с высоты в четыре человеческих роста.

В темные воды Грончского озера.



Подпись



Красное дерево и перо Финиста, 17 дюймов

Луна Дата: Суббота, 04 Фев 2012, 02:58 | Сообщение # 18
Принцесса Теней/Клан Эсте/ Клан Алгар

Новые награды:

Сообщений: 6516

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
8

Утро выдалось просто дивным.

Рассветный ветер походя смахнул кучерявую пену облаков, набегавшую со стороны Оравских Татр, и только легкие брызги разметались по небу — солнце мимолетно окуналось в них, чтобы вынырнуть спустя мгновение и улыбнуться Подгалью нежаркой улыбкой добродушного владыки.

Во дворе Самуиловой хаты чуть ли не с самого восхода толклись шафлярцы — коренастые мужики притаскивали длинные дощатые столы, сгружая их один на другой у забора, чтобы расставить как положено к вечеру или уже завтра, в день сороковин; скотный двор распух от блеющей отары — каждый считал своим долгом пожертвовать хотя бы одну овцу или барана для поминок славного бацы; женщины с закатанными по локоть рукавами ежеминутно загоняли на печь немую Баганту, вдову Самуила, потому что и без помощи старухи все вскоре обещало заблестеть чистотой, а проку от немощной Баганты и так было немного.

По селу лениво слонялись гайдуки Лентовского, на всякий случай при оружии — но вели себя чинно, с достоинством, как им было строго-настрого приказано. На сытый желудок — гостеприимство шафлярцев подкреплялось вещественными доказательствами — было не так уж трудно сохранять достоинство, а тем гайдукам, у которых при виде местных грудастых девок начинал кукарекать петух в шароварах, их же друзья предлагали глянуть на девкину родню. Сомневающиеся шли глядеть, некоторое время и впрямь рассматривали приветливых парней с бычьими шеями, сидящих на завалинке и ведущих неторопливые беседы, хлопали их на прощанье по плечам и уходили, тряся отбитой ладонью. После этого дальше игривых разговоров, до которых девки были большие охотницы, дело не шло.

Во дворе Зновальских неторопливо прохаживался его преосвященство, последователь святого Доминика епископ Гембицкий. Приехавшие с ним монахи рядком восседали у колодца на вынесенной из дома скамье и глухо перекаркивались меж собой, вертя головами во все стороны, отчего ужасно походили на стайку грачей. Местная ребятня, никогда не видевшая служителей церкви святее бродячего монаха-пропойцы Макария, раз в год забредавшего в Шафляры, сбегалась к воротам посмотреть на ксендза в фиолетовой мантии. Смотрели, испуганно крестились и убегали, чем весьма раздражали его преосвященство.

— Слышь, Ясько, — вопил один из пацанвы, на бегу дергая приятеля за ухо, — матуська говорила, что это тот самый ксендзяка, что в Завое тетку твою спалил! Слышишь или нет, говорю?!

— Ну и что? — равнодушно отзывался конопатый Ясько, родственничек сожженной. — Туда ей и дорога, ведьме старой… приезжала, за волосья меня таскала — нехай горит, не жалко!

Почему-то такое одобрение его действий тоже не доставляло провинциалу удовольствия.

— Кыш, окаянные, — прикрикнул на огольцов лысый дед, куривший на бревне у самых ворот. — Их святость Богу докладывает, что на земле да как, а вы орете, дуроломы! Кыш, кому сказано!

— Благослови тебя Господь, — Гембицкий осенил деда крестным знамением и задержался рядом со стариком, незаметно морщась от едкого дыма. — Ты, сын мой, местный уроженец, как я понимаю?

— Не-а, — равнодушно бросил «сын», глубоко затягиваясь и скрываясь в сизом клубящемся облаке. — Я, святой отец, под Остервой народился, рядышком, да не здесь. А в Шафлярах давненько… как на первой своей поженился, так сразу и перебрался. Хата у них добрая была, богатая, не то что у меня, вот и пошел в приймы. Ох и баба же была, святой отец, первенькая моя, ох и баба! — чисто Полуденница! Раз, помню, закатились мы с ней на озера…

— Полуденница? — ласково улыбаясь, поинтересовался доминиканец, и монахи на скамье зашевелились, словно почуяв добычу. — Кто ж это такая, сын мой?

— А Христова дочка, — нимало не смутившись, ответил дед. — Никак, гляжу, тебе это неизвестно, отец мой?

— Дочка?! — на миг опешил Гембицкий. — Какая дочка?!

— Младшенькая. Их у него много, боженька по этому делу мастак: Веснянки, что по небу на молниях летают, Зарницы, что росу по утрам сеют-высевают, потом Майки, блудодейки лесные… Но Полуденницы лучше всех, это я вам точно скажу, как на духу, святой отец!

— А… чем они занимаются, эти Полуденницы? — дедовы бредни и его более чем странное понимание Христовой родни привели епископа в замешательство. — Небось, ворожбой да лиходейством?

Последние слова удивили самого Гембицкого. Было в них что-то патриархальное, замшелое, никак не достойное князя церкви, пользующегося заслуженным уважением даже в Риме — такой вопрос подобал скорее тупому хлопу, невесть какими путями нацепившему монашескую рясу и все равно с боязливым почтением внимающему языческим глупостям своих предков.

— Где ж им, сердешным, лиходейством заниматься? — изумленно поднял брови дед. — Ну ты, святой отец, и скажешь! — дочки Господа нашего, и вдруг лиходейницы! Чему вас только учат, в монастырях ваших?! Полуденницы, они святым делом занимаются — распаренных девок в сенокос на траву кидают…

— Зачем?

Дед долго хихикал, мелко вздрагивая.

— Ох и шалун ты, отче, — отсмеявшись, он погрозил епископу кривым мосластым пальцем, — ох и баловник! Зачем, спрашиваешь? Ох и…

Не договорив, он снова зашелся смехом, хлопая себя по ляжкам и тряся лысой головой.

Трехлетний мальчонка подковылял к деду и принялся карабкаться к нему на колени.

— Внук? — спросил Гембицкий, досадуя, что вообще ввязался в разговор со старым язычником, и не зная, как выпутаться. — Или правнук?

— Правнук мой вона где, — дед махнул в сторону здоровенного парняги, слушавшего какие-то распоряжения хозяина дома Зновальского. — А внук ему говорит, чтоб крышу чинить лез, лоботряс…

Хозяин Зновальский, закончив разговор с парнем, подошел к деду и принял от него карапуза, не забыв поклониться провинциалу.

— Зоська говорит, переодеть мальца надо, — бросил Зновальский и пошел прочь, приговаривая ребенку. — Пошли, дядька мой родный, переоденемся, будем как люди…

— Во как у нас в Подгалье, — хмыкнул дед, возвращаясь к своей трубке. — Видал, святой отец? Внук мой сына моего на руках носит! Чудны дела твои, Господи… а про Полуденниц — это вы здорово, святой отец! Зачем, говорите?.. надо будет хромому Марцину рассказать, пусть тоже обхохочется…

И потом еще долго кивал да хмыкал, глядя на слоняющегося по двору провинциала.

Обожженный Мардула отлеживался в материной хате, под присмотром мамы-Янтоси. Тело разбойника заботливо смазали ореховым маслом, сбежавшиеся старухи-знахарки поили его отварами и пришептывали по углам нужные слова; валялся Мардула на прохладных новеньких простынях, добровольно предложенных соседской девкой из своего приданого — девка уже второй год была не прочь увидеть юного разбойника на этих простынях, правда, в несколько ином качестве, чем сейчас.

Михал слонялся вокруг, стесняясь зайти и справиться о Мардулином здоровье. Сам воевода пострадал не слишком: обгорели ладони, и в ближайший месяц Райцежу было бы больно не то что палаш — хворостину в руки взять; да в голове до сих пор плясали черти после страшного удара о воду Гронча, когда рушился туда в обнимку с Мардулой.

Походив туда-сюда, Михал убирался восвояси, чтобы через час-другой заявиться снова.

По Шафлярам бесцельно шлялся Джош, объевшийся и оттого склонный к меланхолии, а за ним вереницей брели чуть ли не все шафлярские собаки. Только что на их глазах Молчальник умудрился стащить у Хробака, громадного косматого пса, его любимую баранью лопатку, которую Хробак зарыл в землю и для пущей безопасности улегся в двух шагах от схрона; и собачьему восторгу не было предела — особенно когда одноухий ворюга потаскал кость, потаскал и вернул обалдевшему Хробаку, даже не рыкнувшему на похитителя.

Две поджарые суки недоуменно переглядывались и облаивали Молчальника, игнорировавшего их блохастые прелести.

Цыганистый парень, приятель Мардулы, еще в самую рань привел в село Беату и самолично проводил ее к Самуиловой хате. Михал кинулся к жене, обнял, потом застеснялся и куда-то исчез, поэтому счастливая Беата мигом попала под опеку Терезы Ивонич, сойдясь с последней необычайно быстро. И часа не прошло, как обе женщины вовсю шушукались в углу двора, и Беата только диву давалась, внимая советам Терезы: нет, не такими она представляла себе краковских купчих, совсем не такими! В Висниче говаривали, что купеческие женки — что крольчихи, и деток куча, и мужиков в постели, как муравьев вокруг пролитого меда! А красавица-Тереза была донельзя совестливой, душевной, мужа называла не иначе как «хозяин», потомство воспитывала в строгости, и, слушая ее, Беата душой чувствовала: не врет!

И впрямь такая.

Даже несколько раз призадумалась Беата Райцеж, в девичестве Сокаль: не многовато ли совести на одну женщину?

Ответа она не знала.

Видимо, Тереза что-то почувствовала, потому что прервала на полуслове рассказ о младенческих болячках и способах борьбы с ними — и пристально глянула на Михалову жену.

— Муж у меня хороший, — невпопад заявила Тереза. — Добрый, умный… честный. А купцу честь с совестью — одна морока. Ни купить, ни продать, ни объегорить! Вот и приходится…

Тереза не договорила, поморгала длиннющими ресницами и вернулась к разговору про опрелости да вздутые животики.

Ближе к вечеру приемные дети Самуила-бацы стали собираться на отцову могилу. Когда каждый из них в свое время покидал Шафляры, отец брал с птенца клятву: в ночь сороковин просидеть от заката до восхода над местом его последнего упокоения. Чем-то это напоминало старые гуральские сказки — ходил старший сын на могилу к отцу, да не дошел, ходил средний, да заснул на кладбище, а младший всю ночь высидел, и достались ему к утру меч-саморуб, конь-крылач и скатерть-самобранка. На подобное наследство Самуиловы приемыши не рассчитывали, но обещание, данное отцу, собирались выполнить. И впрямь: отчего в ночь, когда сороковины заходят, не посидеть над отцовской могилкой, не поразмыслить о покойном и о собственной жизни, какая там она сложилась; может, и неплохо оно — остановиться, замолчать и подумать.

Скажи, батька Самуил, как жить дальше?

Это тебе не меч-саморуб…

Перед самым выходом, когда солнце расплескалось алым огнем о вершину Криваня, Михал все-таки набрался смелости и зашел проведать Мардулу. Сперва он не знал, куда деваться от смущения, когда Мардулина мать, до сих пор еще статная и миловидная Янтося, кинулась воеводе в ноги и со слезами стала благодарить за сына своего непутевого, за жизнь его молодую. Еле-еле угомонив Янтосю, Михал приблизился к постели и встал над разбойником.

Мардула, похоже, спал или был без сознания. Он лежал совершенно голый, раскинувшись на спине, ожоги мало-помалу подсыхали, но не слишком, смазанные маслом; дышал разбойник ровно, и жизнь его, по всему видать, была вне опасности.

Михал молча смотрел на похитителя своей жены и видел почему-то Самуилову хату, вот этого же раненого гураля на печи и старого батьку рядом. Видать, долго решался Самуил-баца, прежде чем взялся учить тайному воровскому ремеслу сына своего побратима. Неровен час, распустит парень язык — не мальчик ведь, не прикажешь, как своим приемышам поначалу — начнут люди коситься, и прости-прощай спокойная жизнь!

Воевода присел, легко тронул Мардулино запястье… Разбойник сейчас был открыт, беспомощен, Михалек мог украсть у него все, что угодно: память о науке Самуила-бацы или память об обстоятельствах смерти последнего, выскрести до дна зло на него, воеводу Райцежа, или отрезать и унести ломоть знаний о тайных укрытиях в местных лесах. Вот оно, бери — не хочу!

Улыбнувшись, Михал легонько взъерошил спящему Мардуле волосы и пошел к двери.

Вслед воеводе из-под дрогнувших ресниц пронзительно сверкнул взгляд разбойника.

Возможно, это было хорошо — то, что Михал не видел этого взгляда; как и то, что он не стал рыться в душе человека, которого считал беспомощным.

Шафлярское кладбище располагалось меньше чем в получасе ходьбы от села. Если сразу от южной околицы взять наискосок через волнующееся море папоротников и дикого овса, после пересечь небольшую рощицу, словно отбившуюся от отца-леса и теперь в нерешительности замершую на непривычном месте, то за могучим явором уже было рукой подать — вот оно, место упокоения шафлярцев, отдавших душу Богу, а тело родной земле Подгалья!

Никакой еды и питья Самуиловы приемыши с собой не взяли, хоть мама Баганта со всей материнской настойчивостью и совала им в руки узелки — на сытый желудок плохо думается, да и батька Самуил обиделся бы, если б дети его на его же могиле в ночь заходящих сороковин трапезничать стали! Провожать их никто не провожал, даже не высунулся в окошко, чтоб хоть одним глазком посмотреть; понимали шафлярцы — ни к чему лишний раз соваться в чужое горе, лезть любопытными пальцами в живое, разверстое, кричащее… вот завтра и помянем Самуила-бацу, как у порядочных людей заведено, а этой ночью пусть уж дети сами отца поминают!

Только тощий монах-доминиканец в рясе с капюшоном вылез по пояс из окна дома Зновальских, раздвинув ставни, буркнул что-то себе под нос и немедленно скрылся — доносить побежал, хоть и не о чем тут было доносить; или просто не придал значения.

— Да пропади ты пропадом! — пробормотал хмурый аббат Ян, полоснув взглядом по ставням, так и оставшимся открытыми, и ничего больше не добавил.

Шел себе, молчал.

…Нетопырь с когда-то перебитым и после плохо сросшимся крылом висел на ветке явора вниз головой и диву давался. Подходило его времечко — правильное, ночное, когда смотрят не глазами и живут одним мгновением — а тут людишки какие-то шляются, хотя людям давно пора забиться в свои деревянные норы и спать, либо горланить песни, собравшись на лугу вокруг костра. Нетопырь перебрал коготками, кожистые крылья хлопнули раз-другой — но нет, зверек остался висеть, напоминая сухой лист, и лишь уныло моргнул круглыми глазенками.

Луна, выглянувшая из-за каменистого плеча Криваня, припомнила золотые деньки, то бишь ночки, когда была она молодым рогатым месяцем, и замерцала тоскливо, обсыпая желтой пыльцой кучку людей у могильного холмика. Луна не понимала, почему люди выбрали именно этот холмик, хотя вокруг на кладбище было предостаточно других, точно таких же, но решила не задумываться лишний раз над человеческими прихотями, а то и без того на лице пятна!

Разве что вспомнилось ни с того ни с сего сквозь дрему: надвигающийся рассвет, свои последние минуты перед тем, как убраться восвояси, люди — кажется, те же самые, только теперь их было гораздо меньше — сбившиеся у дощатой ограды, и туманы, сизые туманы старого погоста…

Оставалось уже не так далеко до полуночи, когда поблизости от тихого шафлярского кладбища зафыркала лошадь, а следом за ней заскрипели колеса — сразу, из тишины, словно чужой тарантас свалился с неба.

Впрочем, с неба — это вряд ли.

— Явился… — пробормотал аббат, отворачиваясь и глядя в фиолетовое, цвета епископской мантии небо с крупными бриллиантами звезд.

Смотреть на пришельца настоятелю не хотелось — даже для того, чтобы увидеть, что голова гостя непокрыта: свой неизменный берет с петушиным пером тот нервно комкал в кулаке.

— Кто это? — повернулась к брату удивленная Тереза.

— Он. Марта, небось, рассказывала… Петушиное Перо.

— Великий Здрайца?! — ахнула Тереза и, резко встав навстречу выступившей из темноты фигуре прибывшего, неприязненно поинтересовалась:

— Что, по отцову душу приехал, вражина?

— Не мели языком, — возница тарантаса устало вытер сжатым в кулаке беретом покрытый испариной лоб, хоть ночь выдалась отнюдь не жаркой, и потеть было вроде бы не с чего. — Отвалится. Не моя она, душа отца вашего, хоть и жаль, а не моя. Не дотянуться…

— Тогда — зачем? — не выдержала Марта, прижимая к себе чуть слышно заскулившего Джоша. — За ним?

Она кивнула на пса.

— И не за ним, не бойся, — досадливо отмахнулся Великий Здрайца. — Хотя и следовало бы… Хотите, рассмешу?! Не хотите? Ну, тогда все равно рассмешу. Сам не знаю — зачем я здесь! Разве что тебя повидать, воровочка моя, — дьявол невесело усмехнулся, присаживаясь рядом и делая вид, что хочет приобнять Марту за плечи.

Марта собралась было отодвинуться, но отчего-то не стала этого делать, только зябко поежилась.

Помолчали.

— Спасибо, — не к месту проворчал вдруг Михал и осекся, словно смутился.

— Кому? — искренне удивился Петушиное Перо. — Кому спасибо-то? Мне?!

— Тебе, — кивнул Михал. — За то что и Марте, и мне помог тогда живыми уйти. Вот уж откуда помощи не ждал… Но все равно — спасибо.

Явно растерявшийся Здрайца не нашелся, что ответить. Повисла натянутая пауза, во время которой аббат Ян думал, что в простом «спасибо» кроется «спаси Бог», только большинство об этом давно забыло.

— И что же ты теперь собираешься делать? — снова первой не выдержала Марта. — Я ведь понимаю… ох, ничего я уже не понимаю, только от тебя ведь просто так не отвяжешься! Что делать будешь, я тебя спрашиваю?!

— Да не знаю я! — чуть ли не выкрикнул дьявол в лицо женщине, брызжа слюной. — Не знаю! Раньше мне было плохо — о, если бы ты знала, воровочка, как мне было плохо!.. неправильное это слово, нет таких слов в человеческом языке, это надо пережить самому! И сейчас мне плохо, но сейчас мне именно плохо, я впервые в жизни ощущаю именно это, впервые чувствую правильность сказанного!.. ну зачем, какого черта тебя занесло в Вену, воровочка?!

Казалось, Петушиное Перо, забывшись, разговаривает сам с собой, но все слушали его, затаив дыхание — никто из пятерых не мог себе представить такого дьявола! «Он что, каяться собрался? — изумился аббат Ян. — Господи, прости меня, грешного — может, и для него еще не все потеряно?!»

— …раньше я ощущал это каждым мгновением своего существования, — продолжал Великий Здрайца. — Каждое мгновение — вечная мука, и я мог лишь надеяться, что когда-нибудь сумею это прекратить, исчезнуть, не быть — о, как же я хотел не быть!.. Да, я мучился всегда; и мучения других были столь мелкими и жалкими по сравнению с моими собственными, что я попросту не замечал их, как ты не всегда замечаешь муравьев под ногами! Но до встречи с тобой, воровочка, до сторожки в лесу на окраине Вены, мне, по крайней мере, было все понятно: ценой мук своих и чужих я копил выкуп, который должен был избавить меня от проклятья существования! Я знал, что это будет нескоро, что придется перетерпеть вечность, а потом еще одну вечность — но это будет! И к прежним мукам я уже отчасти притерпелся, свыкся с ними, как с неизбежностью; лишь иногда, когда я ощущал в себе руку Преисподней в полной мере, мои страдания становились невыносимыми — но это длилось недолго… А теперь — теперь я чувствую, как все вокруг рушится, я уже ни в чем не уверен, ни в сегодняшнем рабстве, ни в завтрашней свободе; я познал новые ощущения, тоже мучительные, но… другие! Одиночество срослось со мной, а сейчас кто-то отдирает его от меня, отдирает с мясом, с кровью, и мне все время кажется, что этот «кто-то» — я сам! И это с тех пор, как я встретил тебя, моя воровочка! Что же ты со мной сделала?! И что теперь делать мне?! Люди, скажите — что делать несчастному дьяволу?!

Петушиное Перо захлебнулся и умолк.

Собравшиеся на могиле Самуила-бацы люди тоже потрясенно молчали, боясь поднять глаза и посмотреть на Великого Здрайцу.

— Полагаю, я не все понял из твоей речи, — проговорил наконец аббат Ян, — но душой чувствую, что говорил ты искренне. Господи, прости меня, грешного, за то, что скажу сейчас — но если путь спасения открыт для каждого, то ведь это должно значить именно «для каждого»?! Может быть, и у тебя есть надежда, о которой говорил ты — надежда искупить свои грехи и спастись? Скажи, не могу ли я чем-то помочь тебе?

Отец настоятель чувствовал, что кощунствует, но слова сами срывались с его уст, помимо воли Яна.

— Помочь МНЕ? — саркастически ухмыльнулся дьявол.

И некоторое время качал головой, уставясь перед собой в одну точку.

— Еще никто не предлагал мне помощи, — тихо произнес он после долгой паузы. — Я — многим, но мне — никто. Может быть, ты и вправду святой? Несмотря на все твои грехи? Грешный святой, святой грешник… настоятель Казимежского кабака! Но даже если так, если ты искренен в своем порыве, как я в своей исповеди — чем ты можешь помочь мне?

— Еще не знаю, — честно признался Ян. — Но если ты кое-что объяснишь мне, я надеюсь, отыщется выход…

— И что же вам не терпится узнать, святой отец? Не приходилось раньше исповедовать дьявола? — Петушиное Перо сбился на свой обычный язвительный тон, но тут же оборвал сам себя. — Тем более что я не советую верить мне до конца. Даже когда я говорю правду — а я говорю ее куда чаще, чем думаете вы, люди — в ней, в этой правде, может таиться подвох, незаметный для меня самого! Ты это должен понимать лучше других, святой отец… А я, в свою очередь, не верю, что ты способен мне чем-то помочь. Подумай — как ты собираешься это сделать? Душу свою продашь, чтоб спасти проклятого?! Нет, знаю, не продашь… да и нет у меня права подписывать подобный договор. До встречи с ней, — он кивнул на закусившую губу Марту, — я бы не стал даже разговаривать с тобой об этом. Но чем черт не шутит, когда дьявол спит! Как тебе такая шутка, святой отец?! Знаю, не нравится… Спрашивай! И я отвечу, если смогу.

— Тогда, на мельнице, — аббат говорил медленно, тщательно подбирая слова и стараясь не смотреть Петушиному Перу в глаза, — ты сказал перед отъездом, что муки освобождают. И что душа того несчастного, которую ты насильно для нее самой вложил в мертвеца, теперь для тебя потеряна. Если это так — а это наверняка так, иначе порочна сама идея чистилища! — то, может быть, и ты, пройдя сквозь мучения, способен очиститься и освободиться?

— Не способен, — грустно дернул себя за эспаньолку Петушиное Перо. — Для меня этот путь закрыт. Я проклят. Но я могу освободиться по-другому. Тебе наверняка не понравится эта дорожка к спасению, святой отец, но для меня она — единственная.

От аббата, да и от остальных не укрылось, что последние слова дьявол произнес неуверенно. «А что, если он и сейчас хитрит, ведет какую-то свою игру?!» — мельком подумала Марта, но, взглянув на понурившегося Великого Здрайцу, тут же сама устыдилась своей мысли. Надо быть дьяволом, чтобы настолько притворяться!

Впрочем, существо перед ней и было дьяволом.

— Я проклят, — повторил Петушиное Перо. — Я брожу среди вас, я творю то, что вы, люди, называете злом — но для меня это не зло, а всего лишь способ моего существования. Я просто не могу по-другому, как вы не можете не дышать!

— Не можешь или не хочешь? Или просто не знаешь, как это — по-другому? — перебил дьявола аббат.

— Не знаю, — подумав, ответил Петушиное Перо. — Я соблазняю людей тем, что действительно могу им дать, и чтобы выполнить обещанное, я прибегаю к помощи тех, кто сделал меня таким, каким я стал. Вельзевул, Сатана, Люцифер, Антихрист — зовите их как угодно! Я сам никогда не видел их, никогда не разговаривал с ними знакомым мне языком, и ни одно из имен человеческих или нечеловеческих не подходит им, как змеиная шкура не подходит волку; но когда я прибегаю к мощи Преисподней, чтобы выполнить обещанное, я ощущаю Геенну в себе — и тогда мои муки усиливаются тысячекратно! Но она же дарует мне силы выполнить то, что мне нужно. И в результате я приобретаю чью-то душу. Одну, другую, третью… Я коплю выкуп. Выкуп, который освободит меня. Я не знаю, сколько душ мне для этого понадобится — но я коплю…

Петушиное Перо обреченно сморщился и отвернулся.

— Ты уверен, что это — путь к освобождению? — тихо спросил бледный как смерть аббат Ян.

— Да, — кивнул Великий Здрайца.

— И где же ты хранишь принадлежащие тебе души? — аббат едва сдерживал волнение; то, что сейчас открывалось ему, вызывало озноб, и отец настоятель, напрягшись, внутренне дрожал мелкой дрожью. Он чувствовал: еще немного — и он узнает все или почти все, что хотел, еще немного, и он поймет, что выход есть, что его просто не может не быть!

— Освободить их хочешь? — поднял бровь дьявол. — Не выйдет, святоша. Это ведь только в сказках — распороли волку брюхо, и вылезли из него целые толпы съеденных… и стали жить-поживать. Они, души эти проданные — в аду, как и полагается… во мне! Они — часть меня, ты это понимаешь, мой жалостливый аббатик?! А тех, которые еще находятся в телах живых, я держу на невидимых нитях, как кукольник держит своих марионеток, и по мере надобности дергаю за эти нити, вынуждая повиноваться!

— Значит, они тоже страдают?

— А как ты думал?! Нет, аббатик, ты просто удивляешь меня… Они — в аду, а этот ад — во мне. Хоть он и ничто по сравнению с Преисподней, которая время от времени входит в меня! — но и его вполне достаточно, чтобы эти душонки настрадались вволю! Да и выйдя на миг по моей воле на свободу, прогулявшись на коротком поводке, они не чувствуют себя лучше! Представь, святой отец: выпав из адского небытия, ощутить себя, к примеру, в теле мертвеца! Ты никогда не был в неживом, вынужденном жить?! Тебе повезло, аббатик…

— Но, страдая в тебе, они очищаются?

Окружающие наконец увидели, как дрожит в возбуждении святой отец.

— Нет. Во мне — нет. Очищают лишь муки чистилища, но не адские муки. Чему тебя учили, святой отец?! Здесь, на земле, и только здесь проходят люди свое чистилище: умирают, рождаются вновь, забывая себя, забывая, кем были раньше, как не помню этого и я; одни постепенно уходят вверх, и мне уже не дотянуться до них, другие все больше погрязают в том, что вы называете грехом, но все-таки боятся встать с дьяволом лицом к лицу; третьи же сами выкармливают пожирающий их огонь, третьи непрерывно кричат жизни «дай!» — и вот этих-то я не упущу! А попав в мой внутренний ад, души варятся в нем без права на завершение — ибо эти муки не искупают их вины, а лишь являются образом существования. То же самое, но во сто крат худшее, получил в свое время и я…

— Выходит, альбигойцы были во многом правы, — пробормотал аббат. — И не только альбигойцы. Рай и ад пусты, мы радуемся и страдаем здесь и только здесь, ибо ты сам говоришь, что твой внутренний ад — ничто по сравнению с Преисподней, которая время от времени входит в тебя. А ты — здесь. И те, кто не продал душу тебе, умирая, рождаются вновь и вновь, раз за разом проходя все круги земного чистилища… а когда людские деяния переполнят чашу бытия — вот тогда и придет время Страшного Суда. День Божьего Гнева.

— Альбигойцы? — рассмеялся дьявол. — Не знаю, может быть, они и правы — но мне было весело наблюдать костры из катаров-«чистых», когда Прованс полыхал огнем! Не удивляйся, святой отец, я не первый день хожу среди вас… Я смотрел на горящих и сжигавших, и думал: что же такое совершил я, за что меня сделали дьяволом, если эти, и те и другие, искренне рассчитывают попасть в рай?!

Аббат поднял руку, призывая Великого Здрайцу замолчать.

— Тогда, быть может, верно и другое: мучая в себе других, ты не очищаешься сам, как котел с горящими остатками пищи не очищается от копоти. Но ведь и ты находишься на земле — а значит, в чистилище! И если, страдая сам, ты откажешься мучить других; если ты отпустишь их на свободу, разбросаешь свой выкуп, раздашь его нищим, сам превратишься в нищего, которому нечего терять — то, возможно, сумеешь очиститься и родиться заново?! Опустошив ад в себе и пройдя круги чистилища — сохранишь ли ты имя дьявола?!

— Я не думал об этом, — Великий Здрайца с удивлением посмотрел на аббата, и взгляд его на мгновение вспыхнул невозможной, несбыточной надеждой. Вспыхнул — и тут же угас снова.

— Нет… не могу. Это выше моих сил. Я могу только брать, брать и брать, копить души, набивая ими свою кубышку, по крохам собирая выкуп, который когда-нибудь подарит мне освобождение…

— Но ведь тогда способен родиться дьявол во много раз страшнее и могущественнее тебя теперешнего! Родится настоящий Князь Тьмы, и он будет существовать здесь, на земле! — аббат, уже не в силах усидеть на месте, вскочил и заходил взад-вперед, кусая губы и нервно теребя висевшие у него на поясе агатовые четки. — Не так ли родился ты сам: когда прошлый дьявол, меньший, чем ты, накопил наконец свой выкуп и сгорел в его пламени, переплавился, как переплавляется руда, чтобы дать жизнь металлу!

— А мне-то что? — пожал плечами Великий Здрайца. — Ведь это был ЕЩЕ НЕ Я; и это буду УЖЕ НЕ Я!

— Не притворяйся! — аббат Ян резко остановился напротив Петушиного Пера, твердо посмотрев ему в глаза, и через несколько секунд дьявол не выдержал и отвел взгляд. — Ведь там, на мельнице, ты отпустил принадлежавшую тебе душу, вселив ее в мертвое тело — и спас этим нас всех!.. и, возможно, душу того несчастного тоже. Значит, ты можешь отдавать!

— Могу, — с трудом выговорил Петушиное Перо. — Значит, могу. Но как же я потом жалел об этом! Ты жесток, святой отец, ты манишь меня страшным выбором, и в ту минуту, когда я готов принять твой совет, решиться обречь себя на неведомые муки ради несбыточной надежды — я вспоминаю, что не способен порвать свои кандалы! Ты никогда не был дьяволом, святой отец! Тот ад, что во мне, та рука Преисподней, что время от времени входит в меня — они не дадут мне этого сделать! Я не в силах изгнать проданные души из себя просто так, не для определенной цели; я не в силах оборвать связующие нас нити; я кукольник, зависящий от собственных марионеток! Пойми же наконец это, святой отец, и оставь несчастного дьявола в покое! Не искушай меня!!!

Великий Здрайца умолк и поник головой. Руки его дрожали, как недавно — у аббата; и петушиное перо на берете, зажатом в левом кулаке, подпрыгивало и терлось о колено.

Отец же Ян был на удивление спокоен. Он явно уже что-то решил.

— Я верю тебе, — мягко сказал ксендз, наклоняясь к тяжело дышащему дьяволу. — Верю, что самому тебе с этим не справиться. Но тебе помогут.

— Кто? — безнадежно, не поднимая головы, спросил Петушиное Перо. — Ты? Не смеши меня, аббатик…

— Мы, — твердо сказал аббат. — Мы, воры, дети вора Самуила — поможем тебе.

Дьявол в изумлении поднял голову — и увидел, что четыре человека окружили его, придвинулись вплотную и застыли с четырех сторон, словно стража вокруг преступника, словно родители вокруг провинившегося ребенка.

— Сейчас тебе будет очень плохо, — рука Терезы слегка коснулась плеча Великого Здрайцы, и тот дернулся, как от ожога. — Так плохо, как, наверное, еще никогда не было. Потерпи, пожалуйста…

И в следующее мгновение дети вора Самуила вцепились в Великого Здрайцу.

Похожая на оспенное лицо равнина серебрилась под луной, ероша седой ковыль — только луна была другая, ярко-золотая, с ребристым ободком и проступающим по центру чеканным горбоносым профилем, под которым выгибалась надпись на забытом, а может, и неизвестном людям языке; и ковыль был неправильный, потому что сейчас у Марты нашлось время приглядеться и понять, что и не ковыль это вовсе, а седые человеческие волосы, прорастающие прямо из рябых рытвин под ногами.

А по равнине бродили люди. Их было не так уж много, десятка два-три, не больше, и необъятный простор скрадывал их численность, заставляя каждого ощущать себя единственным, заброшенным, одиноким до безумия — люди сталкивались, не замечая этого, проходили один мимо другого, не замечая этого, руки касались рук, плечи — плечей, не замечая этого, не замечая, не…

Ворот не было. Громадных железных ворот, так хорошо запомнившихся Марте еще по первому вторжению, ворот, за которыми валялась беспамятная и обнаженная душа Джоша — не было. Когда Марта осознала, что не видит выхода, не видит границы между равниной Великого Здрайцы и миром живых, она вздрогнула, попятилась, как никогда остро ощущая внутри самой себя ту дыру, что прорвал в ней вываливавшийся Молчальник, перед тем как рухнуть в собачье тело Одноухого… И словно невидимая лава, расплавленная сталь хлынула через женщину, обливая огненным потоком ту самую дыру, затвердевая на краях, приобретая форму, вес, реальность — Марта корчилась от боли, но боль несла очищение, в боли крылся выход, выход из западни, и Марта вдруг подумала, высветив в меркнувшем от чудовищной боли сознании наивную и простую догадку: ворота — это я!

И встала у распахнутого зева, у двух металлических створок высотой вдвое… нет, втрое больше ее самой. Створки слегка колебались, расходясь в разные стороны, как ладони, сложенные чашечкой, когда их хозяин собирается зачерпнуть воды из говорливого ручья, и на стальной поверхности ближайшей ладони — Марта отчетливо видела это — был выбит причудливый барельеф, множество фигурок, сплетающихся в самых невероятных сочетаниях, подобно лозам запущенного виноградника.

Вот она сама, маленькая, девятилетняя, жадно слушает с раскрытым ртом батьку Самуила, а вот она уже в Вене, в постели с Молчальником, выгибается в пароксизмах страсти и беззвучно кричит… а вон Михал рубится непонятно с кем, и лицо брата перекошено от напряжения; под телом повешенного воет Одноухий, Тереза пеленает младенца, распластан крестообразно на холодном полу кельи молоденький монах Ян, строгий аббат Ян выслушивает исповедь дамы средних лет со взором истаскавшегося ангела, падает горящий Мардула в воду Гронча, под ножом Петушиного Пера сползает пятнистая кора с орешины, и кольца ее обвивают раздавленного подмастерья Стаса, а седой волк несет в зубах трехлетнюю девочку, и та кричит, кричит, кричит…

Жесткая пятерня смаху зажала Марте рот — и истерика так же быстро покинула женщину, как и охватила. Михал зашипел от боли в обожженной ладони, потом молча улыбнулся, окинул взглядом ворота, кивнул сестре и быстро пошел прочь, от ворот к людям на равнине, на ходу вынимая из ножен палаш.

Рядом с ним шел аббат Ян, и налетевший ветер хватал коричневую сутану бенедиктинца за полы, как будто хотел остановить.

Следом двигалась Тереза.

Марте хотелось пойти следом за своими, но она боялась оставить ворота, которые были частью ее самой, единственной из всех, умеющей не только красть, но и отдавать.

Один из безумцев, уныло слоняющихся по Великому Здрайце, приблизился к воротам, затем поскреб когтистым пальцем какую-то фигурку, нечленораздельно буркнул, собрался уходить, налетел на Марту, удивленно замер, не видя женщины, шагнул, снова налетел на покачнувшуюся Марту, пожал широченными плечами и пошел кругом.

— Седой? — одними губами выдохнула женщина.

Безумец остановился вполоборота, уши его нечеловечески зашевелились, становясь торчком, в приоткрывшемся рту влажно блеснули клыки — и Марта увидела, что из спины Седого, чуть повыше крестца, там, где у животных начинается хвост, растет тонкая цепь. Витые кольца ее отливали синевой, сама цепь лоснилась, уродливо блестя, истончалась в двух шагах от Гаркловского вовкулака и становилась невидимой, уходя в никуда. По цепи неожиданно пробежала волна, как если бы некто, прячась за вспучившимся горизонтом, подтягивал Седого к себе, но вовкулак упрямо не хотел уходить, вглядываясь перед собой и заставляя собственную спину набухать буграми мышц, сопротивляясь напору цепи.

— Баба… — хрипло родилось из страшной пасти. — Ох, баба!.. Откуда?..

— Седой! — Марта плакала, не замечая этого, и тяжелая лапа коротышки с трудом дотянулась до нее, успокаивающе потрепав по плечу.

«…а я как услыхал, что нашлась в мире такая женщина, что за душу своего мужика на Сатану поперла и купленный товар из рук его поганых вырвала — веришь, в лес удрал и всю ночь на луну выл! От счастья — что такое бывает; от горя — что не мне досталось!..»

Слова эти не были произнесены; вернее, были, но не здесь и не сейчас, но именно их свет сиял в эту минуту в зеленых глазах Седого, отгоняя туман безразличия, заставляя видеть, а не пялиться бездумно во мглу равнины, поросшей седыми волосами.

И даже утробный рев, пронесшийся над душой Петушиного Пера, не смог потушить упрямых зеленых свечей.

Они только ярче разгорелись, да еще Седой оглянулся через плечо, некоторое время смотрел на растущую из его тела цепь, словно



Подпись



Красное дерево и перо Финиста, 17 дюймов

Луна Дата: Суббота, 04 Фев 2012, 03:00 | Сообщение # 19
Принцесса Теней/Клан Эсте/ Клан Алгар

Новые награды:

Сообщений: 6516

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
Они только ярче разгорелись, да еще Седой оглянулся через плечо, некоторое время смотрел на растущую из его тела цепь, словно впервые ее видел, а потом рывком намотал цепь на правое предплечье и согнул могучую руку в локте.

— Видать, и мне свезло, — ухмыльнулся вовкулак. — Что ж, не всякому…

Договорить он не успел.

Михал, Ян и Тереза уже гнали безумцев к Мартиным воротам, проданные души вертели головами во все стороны, ничего не понимая, но вокруг каждого Самуилова приемыша отчетливо колыхалось облако слабо мерцающей пыли, и пыль эта обжигала безумцев, не видящих никого, кроме себя, заставляя сперва бессмысленно топтаться на месте, потом ковылять прочь от жгучей пыли, потом идти, бежать…

Нет.

Бежать им не дали.

Таких Стражей Марта видела впервые.

Они не были гигантами — всего раза в полтора больше обыкновенного человека, но вид их потрясал, вызывая неодолимое желание отвернуться и зажмуриться. Голый безволосый горбун, из чьих тощих ягодиц вместо ног росли две волосатые шестипалые руки; огромный глаз на лягушачьих ластах подрагивал змееподобными ресницами; жирный червь, извиваясь, подминал под белесое брюхо седые волосы равнины — и следом за ним оставалась мертвая плешь, глянцево отсвечивающая под луной; коренастый мужчина без лица, у которого вместо гениталий вызывающе торчала ладонь с растопыренными обрубками, а изъязвленная грудь вздувалась бочонком; смеющиеся женщины, на телах которых выпячивались многочисленные сосцы, ронявшие редкие млечно-матовые капли, прожигавшие землю у женщин под босыми ногами…

А рев все не умолкал.

Михал и Ян переглянулись, не сговариваясь, заслонили собой Терезу и шагнули навстречу Стражам.

Через мгновение Марте почти ничего не стало видно — мутная перхоть тучей поднялась с седых волос равнины и заслонила от нее схватку Самуиловых пасынков с дьявольскими Стражами. Вглядываясь до рези в глазах, женщина видела только ближайших к ней безумцев, затоптавшихся на месте, вновь принявшихся бесцельно разбредаться в пяти шагах от спасительных ворот… Тереза гнала их к сестре, но не успевала: как только она умудрялась повернуть в нужном направлении одного — другой тут же сворачивал в сторону или начинал ходить по кругу.

Пронзительный вой взвился совсем рядом с Мартой, смерчем поднимаясь к отшатнувшемуся небу; женщина попятилась, прижавшись боком к металлу ворот, теплому, как человеческое тело — и седой волк, мимоходом потершись о ее ноги, кинулся к проданным душам. Цепь, растущую из него, волк зажал в зубах и время от времени дергал, словно пытаясь противостоять незаметному для посторонних напору. Коротко рыкнув на Терезу, волк понесся вокруг безумцев, со сноровкой опытной пастушьей собаки сбивая их в стадо, тычась лбом в бедра и немедленно отскакивая… Гаркловский вовкулак глухо рычал, и Марта не знала: пугает ли он безумцев или просто боль от натягивавшейся цепи вырывала из волчьего горла эту хриплую дань нестерпимой муке.

Из пульсирующей тучи, окутавшей побоище, до половины выполз слизистый червь, собираясь двинуться к воротам, но рядом с ним мелькнул драгунский палаш, рассекая кольчатое тело надвое, натрое… части червя судорожно извивались, расползаясь в разные стороны, на одну из них смаху налетел Седой, рванул клыками, выпустив на миг свою цепь — остальные обрубки задергались и вспыхнули черным пламенем, когда в клубящейся перхоти взметнулись агатовые четки аббата.

Цепь Седого внезапно перекрутилась, охватив горло волка, и вместо рыка прозвучал отчаянный скулеж. Марта уже готова была броситься к вовкулаку, оставив ворота на произвол судьбы; то же самое, казалось, собиралась сделать и Тереза, но ей мешали сбившиеся в кучу безумцы, наконец направившиеся к выходу и перекрывшие дорогу краковской купчихе. Когда чья-то рука легла Марте на плечо, останавливая женщину, она не сразу сообразила, что никаких рук рядом с ней нет и быть не должно — и некоторое время тупо смотрела на обожженное предплечье, протянувшееся прямо из воздуха.

Она никогда не видела собственного появления в чужой душе; и поэтому не знала, на что это похоже.

Пальцы на ее плече сжались, Марта качнулась, но устояла, и чужая рука потянулась из ничего, вытаскивая за собой плечо, шею, смазанный ореховым маслом торс и всклокоченную голову…

— Мама моя родная! — потрясенно сказал Мардула, глядя мимо женщины на равнину.

Не так давно юный разбойник сбежал из хаты, выломав одну из досок ставней и открыв наружный засов — бдительная Янтося, не шибко доверяя сыновнему бессилию, тщательно заперла его перед уходом к Баганте, собираясь переночевать вместе со старухой. Появление Михала окончательно доконало Мардулу: и без того потеря сознания собственной исключительности была как нож острый, так еще спаситель-воевода стоял у его постели вроде старшего брата, которого у Мардулы никогда не было, и разбойнику стоило большого труда притворяться спящим.

Ближе к полуночи, не выдержав терзаний, он решил отправиться на кладбище — получается, настоящие Самуиловы дети сидят над могилой отца, а он, Мардула, считавший себя истинным защитником покойного бацы, валяется тут на простынях! — и никакие запоры не смогли остановить юношу, никакая боль от ожогов не сумела удержать.

Мардула и сам точно не знал, что скажет Самуиловым приемышам, когда увидит их, но как только взору его предстали четверо Ивоничей, вцепившихся в дергающегося франта с заплеванным клочком волос на подбородке… Все мысли разом вылетели из разбойничьей головы, он бросился в свалку и, обдирая подсохшую корку на опаленных руках, ухватил Петушиное Перо за горло.

Наука Самуила-бацы плеснула в Мардуле кипящим варевом — и разбойник мгновение спустя уже стоял рядом с Мартой, взирая на происходящее внутри Великого Здрайцы.

— Ай, мама… — звенящим голосом повторил разбойник и очертя голову кинулся к Седому. Каким чутьем он понял, что этого матерого волчину надо спасать, а не дубасить, к примеру, камнем по голове — это так и осталось для Марты загадкой, но ловкие Мардулины пальцы в мгновение ока распутали цепь, и оба они, вовкулак и разбойник, побежали вокруг безумного стада, гоня его на Марту.

Когда ближайшая проданная душа оказалась в пределах досягаемости Марты, женщина подтащила ее к себе — это оказалась пожилая дама с бородавчатым лицом — и толкнула в ворота. Дама замешкалась, Марта схватила цепь, растущую из крестца несчастной и, не понимая, что делает, ударила цепь о колено, как толстую палку… а потом еще долго смотрела на обрывки привязи и свои окровавленные ладони.

На уродливом лице дамы появилось что-то, похожее на человеческое выражение, она покачнулась, толкнувшись в створку ворот плечом, и вдруг кинулась в открытый проем, как мать кидается в горящий дом за гибнущим ребенком.

Марта провожала ее взглядом, пока та не исчезла, и повернулась к следующему, совсем еще мальчику с бордовым родимым пятном во всю правую щеку.

Она рвала цепи, скользкие звенья вырывались из липких от крови ладоней, женщина уже не знала, что хрустит: рвущиеся кандалы или ее собственные сухожилия; ворота поглощали освободившихся одного за другим, резкие вскрикивания Мардулы сливались с остервенелым рычанием Седого, из тучи над местом битвы со Стражами доносились ругательства на трех языках вперемешку с латынью, и рев, дикий, надрывный, нескончаемый рев над равниной…

Его преосвященство епископ Гембицкий не любил, да и не умел торопиться. О намерении детей старого Самуила, включая и тынецкого настоятеля, провести ночь на отцовской могиле, он знал заранее; впрочем, тайны из этого никто не делал. Как только все четверо отправились к кладбищу, епископу доложили об этом, едва Ивоничи успели выйти из хаты — высунувшийся в окно монах лишь подтвердил уже известное. Но спешить его преосвященству было некуда. Ничего особенного в том, что взрослые дети, выполняя отцову волю, проведут ночь на его могиле, не было. И все-таки… Не зря пахолки князя Лентовского божились, что видели рядом с тынецким настоятелем того, чье имя лучше лишний раз не поминать, врага рода человеческого! Опять же, покойники ожившие и все такое прочее; может, и померещилось людям княжеским со страху, вот и наплели лишнего — а может, и нет! Почтение к усопшим — дело хорошее, да только не христианский это обычай — ночь на кладбище коротать! Помолись Господу за душу родителя своего, постой над могилкой и иди себе с Богом; а подобное ночное бдение… Что, если Самуиловы дети колдовство какое богопротивное замыслили?

Вот это и надлежало выяснить доподлинно.

Однако Гембицкий справедливо рассудил, что никакое колдовство, если оно и намечалось, раньше полуночи вершить не будут, а посему коротать лишние три-четыре часа на кладбище или неподалеку не имеет никакого смысла.

Подведя итог, его преосвященство сначала спокойно поужинали, потом провели некоторое время в молитвах и благочестивых размышлениях, и только после начали собираться в путь.

Надо сказать, что предшествующие выходу размышления епископа были не только благочестивыми, но и весьма практичными. Прихватив с собой двух монахов покрепче, Гембицкий двинулся прямиком к лагерю князя Лентовского, дабы попросить у последнего гайдуков для сопровождения. А заодно и найти проводника, который довел бы их до кладбища — блуждать в темноте наугад епископ никак не собирался.

Первым нашелся проводник, нашелся сам собой и совершенно случайно. Впрочем, он был настолько пьян, что у епископа просто язык не повернулся сказать, будто проводника «сам Бог послал».

Нетвердо державшийся на ногах пастух, шумно выпавший из дверей предпоследней в селе избы, едва не налетел на одного из монахов и остановился, пошатываясь.

— Ты местный? — строго поинтересовался епископ, брезгливо воротя нос от винного духа, которым разило от пастуха за несколько шагов.

— Не-а, — мотнул головой тот. — Из Замокрицев я. К куму в гости пришел. А тут и Божий Суд, и поминки — так мы с кумом…

— Где здесь кладбище, знаешь? — оборвал пастуха Гембицкий, поняв, что выпивоха может болтать еще долго.

— А кто ж этого не знает? — удивлению гураля не было предела. — Все знают, и живые, и мертвые! Вон там, за холмом, а потом…

— Проводишь? — снова перебил его епископ, которому эти «и живые, и мертвые» не слишком пришлись по душе.

— Ночью? На кладбище?.. — замялся выпивоха и даже начал немного трезветь.

Почувствовав его неуверенность, Гембицкий покровительственно улыбнулся.

— Уж не испугался ли ты, сын мой? Нечисти опасаешься? Видать, кладбище у вас недоброе?

— Кладбище как кладбище, — обиделся гураль. — Все как у людей. А порядочные люди ночью дома сидят и сливянку потягивают! Вона с тобой народу сколько (похоже, в глазах у пастуха троилось), и без меня доведут!

— Да ты хоть знаешь, кто перед тобой? — осведомился один из монахов.

— Кто? — тут же заинтересовался пастух. — Матерь Божья?!

— Его преосвященство епископ Гембицкий! — торжественно произнес монах. — Так что не мели языком и веди, куда приказывают!

— Ну, если и вправду его преосвященство, тогда конечно, — без особой охоты согласился гураль. — Проведу. Только зачем вам туда, ваше преосвященство? Пошли лучше, тяпнем по стаканчику во славу Господа! У кума моего…

— Это уж моя забота — зачем, — осадил пастуха епископ. — А твое дело вести и помалкивать, разговорчивый сын мой.

— Угу, — обреченно кивнул пьяница, но тут ему в голову пришла новая и, очевидно, весьма удачная на его взгляд мысль.

— Я-то, конечно, проведу, да только в глотке у меня пересохло, ваше преосвященство. Вот монастырское винцо, говорят… всем винам вино! Неплохо бы попробовать! А там — хоть на кладбище, хоть сразу на тот свет! В хорошей компании не боязно…

— Грешно увлекаться хмельным зельем, сын мой, — строго начал епископ. — Да и не собьешься ли ты с дороги? Сам понимаешь: вино глумливо, сикера буйна, и человек во хмелю скоту подобен!

— Скоту?! — искренне изумился гураль. — Да мы с кумом… ишь, скажет тоже — скоту! Не пойду я никуда! Прямо здесь спать стану!

Торг продолжался еще некоторое время, пока наконец упрямому пастуху не была выдана одна из предусмотрительно захваченных с собой бутылей — монах-возница как чувствовал, что вино им понадобится.

После чего все четверо направились к лагерю князя Лентовского.

Время близилось к полуночи, но в лагере все еще горели костры, и возле одного из них епископ различил знакомую неподвижную фигуру князя. Лентовский сидел, задумавшись, обхватив руками острые колени и завернувшись в шерстяную накидку.

— Добрый вечер, ваше преосвященство, — проговорил князь, не поднимая головы, но безошибочно определив, кто подошел к костру в столь поздний час. — Что, и вам не спится?

— Не спится, сын мой. Долг пастыря не велит мне сегодня спать. А потому явился я к тебе со смиренной просьбой — не выделишь ли двух-трех верных людей мне в сопровождение?

— Куда ж это вы собрались посреди ночи, святой отец? — удивленно приподнял бровь Лентовский. — И кто может угрожать вам, если вы просите сопровождающих? Разумеется, я не против, но…

— Да вот, решил до кладбища пройти, посмотреть, что там творится. Ежели все в порядке — помолюсь за душу покойного да обратно пойду; ну а если… сам понимаешь, сын мой. А провожатых у тебя прошу, поскольку горы эти кишат разбойниками, которые не испытывают должного почтения к смиренным слугам Божьим; однако же ваших озброенных людей, скорее всего, поостерегутся.

— Тут вы правы, ваше преосвященство, — кивнул Лентовский, вставая. — Сейчас я людей кликну. Да и сам с вами пройдусь — а то не спится что-то. Не возражаете?

— Ну разумеется, сын мой, ну разумеется! — всплеснул руками провинциал и чуть заметно улыбнулся.

«Если что не так, то придется, скорее всего, усмирять этого выскочку Райцежа, — подумалось епископу. — И тут Лентовский с его людьми окажется как нельзя кстати!»

Занятый этими мыслями, Гембицкий не заметил, как в свете костра недобро блеснули глаза старого князя.

…Время от времени пастух прямо на ходу прикладывался к полученной бутыли, восхищенно крякал, останавливался, тщательно затыкал бутыль пробкой и прятал обратно за пазуху, после чего шел дальше.

Пьяница-гураль утверждал, что ходу до кладбища не больше получаса, однако они шли уже значительно дольше, и ничего похожего на цель их путешествия пока видно не было.

— Уж не сбился ли ты с дороги, сын мой? — не выдержал наконец Гембицкий, которому начало казаться, что подлец-проводник просто-напросто морочит им голову и водит по кругу; и вообще, все они тут, в этих забытых Богом горах, еретики, язычники и разбойники, все друг с другом в сговоре, так что следовало бы…

— Ни в коем случае, святой отец! — уверенно заявил гураль. — То есть поначалу, конечно, сбился, как не сбиться на трезвую-то голову, но зато теперь уж точно знаю, куда идти. Скоро придем, вы не беспокойтесь!

— И куда же нам, по-твоему, идти? — насмешливо бросил князь, которого это ночная прогулка с плутанием по горам и пьяным проводником не то чтобы раздражала, а скорее забавляла.

— Туда, — проводник уверенно махнул рукой куда-то в темноту и, в подтверждение, двинулся в противоположном направлении.

Некоторое время все снова шли молча, пока епископ, уже не в первый раз за сегодняшнюю сумбурную ночь, не обратил внимание на раздражающее мельтешение над головой. Что-то с писком и хлопаньем носилось над ними: нетопыри — не нетопыри, тени — не тени… Его преосвященство на всякий случай перекрестился и быстро зашептал молитву, но на странных тварей это не произвело никакого впечатления. Тогда Гембицкий, чуть ускорив шаги и тут же пару раз споткнувшись, догнал шедшего впереди проводника и тронул его за плечо.

— А скажи-ка, сын мой, — ласковый тон его преосвященства не предвещал ничего хорошего, — не знаешь ли ты, что это такое над нами мельтешит?

Гураль мельком посмотрел вверх, бесшабашно взъерошил волосы пятерней, но, взглянув на строгое лицо провинциала, наскоро перекрестился.

— Конечно знаю, святой отец. Чего уж тут не знать? Бухруны это.

— Кто? — не понял епископ.

— Бухруны, говорю!

— И кто они, эти… бухруны? Нечисть?

— Вряд ли. Под луной аж лоснятся — выходит, чистые!

— Может, зверье какое? — предположил Гембицкий. — Вроде нетопырей?

— Ну вы скажете! — уверенно опроверг предположение епископа проводник. — Бухруны, и невроде топырей! Смех и только!

— И что же твои бухруны делают? — поинтересовался провинциал с язвительной усмешкой.

— Мои — ничего. А эти летают!

— Это я и сам вижу! — епископ начал понемногу выходить из себя. — Вред от них какой-нибудь быть может?

— Понятное дело! — с уверенностью заявил пастух. — Заморочить могут, потом вовсе извести… Хотя могут и навести.

— Кого навести? — его преосвященство явно был сбит с толку обилием в этих горах неизвестных ему дотоле существ: Веснянки, Зарницы, Майки, Полуденницы, а теперь вот еще и бухруны, которых к тому же довелось увидеть собственными глазами.

— Да кого угодно! — беззаботно ответил гураль. — Сейчас вот нас наводят.

— Нас?! — до его преосвященства не сразу дошло, что это его, ставленника Ватикана, епископа Гембицкого, непонятно куда наводят неведомые бухруны!

А когда наконец дошло, и разъяренный епископ уже набрал в грудь воздуха, чтобы выразить свое мнение по поводу проводника, бухрунов и вообще здешних порядков, то выяснилось, что пастух был абсолютно прав, и бухруны их-таки навели, причем именно туда, куда надо: впереди из темноты, на фоне звездного неба, проступили близкие силуэты крестов шафлярского кладбища.

Шесть темных призраков застыли на краю холма, вцепившись друг в друга, и епископ не сразу понял, что там происходит. А когда наконец разглядел, то невольно перекрестился и зашептал молитву: пятеро из последних сил держали шестого, а этот шестой вырывался, нечеловечески извиваясь и дергаясь, как припадочный, и было в его конвульсиях нечто жуткое, противоестественное. Руки-ноги человека изгибались под совершенно немыслимыми углами, отчаянный стон время от времени прорывался сквозь плотно стиснутые в судороге губы, на которых выступила пена. И носился вокруг, подвывая, большой пегий пес, не решаясь приблизиться к сплетенным в одно целое людям.

— Дьявол! Это сам дьявол, святой отец! — шептал рядом гайдук Лентовского, истово крестясь и указывая другой рукой на извивающуюся фигуру в чудом удерживающемся на голове берете с петушиным пером.

И еще мерещилось провинциалу, будто какие-то призрачные тени одна за другой выскальзывают из круга сцепившихся тел и исчезают в ночи со стоном облегчения, словно вырвавшиеся наконец на свободу души грешников…

А потом тот, которого перепуганный гайдук назвал дьяволом, невероятным усилием освободился от державших его рук, рванулся в сторону, сбив кого-то с ног — и замер, дико озираясь по сторонам. Остальные люди на холме тоже окаменели в изнеможении — и тут все увидели, как тело существа в берете, лишь внешне похожего на человека, засветилось изнутри холодным зеленоватым светом, каким светятся гнилушки в ночном лесу. Свет этот разгорался, становился ярче, вот уже языки зеленого пламени пляшут вокруг зловещей фигуры порождения Тьмы, осветив изможденные лица глядевших на него людей. И, словно отвечая на неслышный зов, таким же зеленым светом засветился стоявший неподалеку старый тарантас вместе с запряженной в него лошадью; свет становился нестерпимым, он слепил глаза, словно и человек, и тарантас, и лошадь постепенно раскалялись изнутри, наливаясь огнем самой Преисподней — и вдруг с негромким хлопком человек (?!) исчез в облаке серного дыма, вместе с ним исчез и тарантас, и лошадь, сразу навалилась темнота, а епископ, старый князь, монахи с гайдуками и мгновенно протрезвевшим пастухом стояли и смотрели на то место, где только что находился посланец ада, и точно так же смотрели туда измученные люди на краю холма…

Первым зашевелился, приходя в себя, настоятель тынецкого монастыря. Он оглянулся, скорее угадал, чем увидел темные фигуры людей у подножия кладбищенского холма, каким-то шестым чувством узнал епископа и с запоздалыми словами: «Apage, satanas!» воздел к небу руки.

— …Искренне поздравляю вас, отец настоятель! — это были первые слова взобравшегося на холм, но не до конца пришедшего в себя епископа.

А что еще мог он сказать?!

— Своими глазами видел я, как боролись вы вместе с этими благочестивыми людьми с врагом рода человеческого, и как с позором бежал в Геенну посрамленный дьявол, изгнанный вами! Теперь убедился я: клевета, ложь и клевета все, что мне о вас рассказывали! Только истинно верующий в Господа нашего и чистый душой человек способен на такое! Теперь я лично буду писать в Рим и ходатайствовать перед Его Святейшеством, чтоб ваши заслуги перед Богом и Церковью были оценены по достоинству!..

Епископ говорил еще что-то, а за его спиной шептались гайдуки князя Лентовского:

— Живьем, живьем хотел дьявола взять! Эх, жаль, не удержал!

— А, может, оно и к лучшему? В аду ему место, проклятому, а не здесь, вот тынецкий настоятель его туда и отправил!

— Никак святой он, братцы, этот аббат! Его преосвященство вон и за крест хватался, и молитву читал — а Сатане все нипочем! Не то что аббат — врукопашную…

Разумеется, его преосвященству, который прекрасно слышал, о чем шепчутся за его спиной гайдуки, подобные разговоры отнюдь не доставляли удовольствия. Но поделать он ничего не мог: свидетелей было больше, чем достаточно, и видели все не только его монахи, но и гайдуки, пьяный пастух и сам Лентовский, а уж в княжеских словах вряд ли кто станет сомневаться! Много разного водилось за старым князем, но во лжи его еще никто уличить не посмел… да и повода не было.

— Благодарю вас, ваше преосвященство, — устало улыбнулся аббат Ян, скромно склоняя голову. — Но я всего лишь исполнял свой долг перед Господом нашим и святой Церковью. И не один я встал на дороге у врага рода человеческого. Помогла мне искренняя вера этих честных христиан, — настоятель кивнул на сгрудившихся у него за спиной Михала, Марту, Терезу и Мардулу, — иначе и не знаю, совладал бы я в одиночку с Нечистым!

— Скромность всегда была вашей добродетелью, отец настоятель, — сухо заметил Гембицкий. — А теперь давайте возблагодарим Господа нашего за счастливое избавление и за то, что даровал вам и этим «честным христианам» силы для борьбы с дьяволом.

Спорить с епископом никто не стал, и все присутствующие опустились на колени.

— Теперь же — не пора ли нам идти, отец настоятель? — заметил Гембицкий, закончив молитву и поднимаясь с колен.

— Благодарю, ваше преосвященство, но я обещал отцу, что пробуду на его могиле до восхода. А я привык исполнять свои обещания, — твердо ответил отец Ян.

— Ну что ж, — пожал плечами провинциал. — Да хранит вас Господь.

Он неторопливо перекрестил остающихся и начал спускаться вниз в сопровождении доминиканцев.

Однако Лентовский и гайдуки не спешили последовать за его преосвященством. Старый князь стоял, подбоченясь, и сверлил Михала, в изнеможении опершегося о могильный крест, ненавидящим взором своего единственного глаза.

В этом взгляде ясно читалось все, о чем думает сейчас старый князь. Убийца его сына должен умереть, несмотря ни на что, и ни Бог, ни дьявол не остановят князя. Солтыс Ясица Кулах сказал: «Вызывай его на честный бой…» Вот и пришло время для этого самого «честного боя», в котором Михалу не выстоять и минуты — с обожженными руками, едва живому, вымотанному до предела схваткой с Сатаной… Но бой будет честным, один на один, при видоках, и ни солтыс Кулах, ни кто другой не посмеет после пенять князю за эту смерть и чинить ему препоны в здешних горах. Все будет честно. И убитый Янош будет отомщен…

Похоже, не только Михал прочел все это во взгляде Лентовского. И без того бледная Марта вдруг побледнела еще больше и, схватив за локоть стоявшую рядом ничего не понимающую Терезу, лихорадочно зашептала ей что-то в ухо.

Бабий шепот не интересовал князя. Лентовский медленно направился к Михалу, продолжая жечь того взглядом. Он не видел, как женщины на мгновение обнялись, глядя друг на друга остановившимися глазами, а потом Марта змеей скользнула в ноги князю, норовя поцеловать его ладонь.

— Князь, пощади воеводу Райцежа! Помилуй, не заставляй с тобой рубиться! Сына твоего он в честном бою убил — все видели! Не пятнай же княжеские руки кровью, а княжескую честь — позором!

Лентовский вздрогнул, как от удара, хотел было отпихнуть сапогом сумасшедшую бабу, но почему-то передумал, осторожно высвободился и остановился перед Михалом в раздумье. Что-то происходило сейчас в душе Лентовского, что-то, невидимое со стороны, но тем не менее отражавшееся на лице старого князя, моргавшего единственным глазом так, словно тот у него чесался.

Минуту, другую стоял князь перед убийцей сына своего, и постепенно угасал раскаленный уголь в его глазнице, разглаживались морщины на челе…

А потом поникли плечи грозного князя Лентовского. Со вздохом шагнув вперед, он тяжело хлопнул воеводу по спине, отчего Михал едва удержался на ногах, повернулся и пошел прочь, так и не сказав ни слова. Оторопевшие пахолки табунком двинулись вслед за князем, изумленно переглядываясь на ходу, но не решаясь заговорить.

— Чего это с ним? — удивленно осведомился Мардула, когда Лентовский и его люди скрылись в подступившем к холму предрассветном тумане. — Я уж приладился его ножом в спину, а он…

— Совесть взыграла, — хихикнула, не удержавшись, Тереза.

— У князя Лентовского — совесть?! — искренне изумился Мардула. — Отродясь ее у него не было!

— А теперь — есть, — усмехнулась Марта. — Тереза-то у мужа своего, купца краковского, совесть потихоньку таскала, когда ее многовато набиралось; вот и дела у него шли удачно, потому как купцу от лишней совести — одно разорение. А сама совесть никуда не девалась, у Терезы оседала. Вот я сейчас и взяла у сестры малую толику, да старому князю и подкинула! Может, опомнится после, но уж поздно будет!

Тут Михал, до которого наконец дошло, кому и, главное, чему он обязан жизнью, с хохотом бросился обнимать своих сестер, вопя от боли в обожженных ладонях, аббат Ян с Мардулой тоже не удержались от смеха, и вскоре на кладбище звучал совсем уж неуместный здесь многоголосый хохот вперемешку с заливистым собачьим лаем — дети вора Самуила давали наконец выход напряжению этой кошмарной ночи.

А когда все отсмеялись, и извечная тишина снова вернулась на шафлярское кладбище, отец Ян оправил складки своей сутаны, пригладил волосы, после чего, обернувшись к остальным, негромко сказал:

— Пора нам. Пойдемте, помянем батьку-Самуила.

И они тихо спустились с кладбищенского холма.

Светало.



Подпись



Красное дерево и перо Финиста, 17 дюймов

Луна Дата: Суббота, 04 Фев 2012, 03:00 | Сообщение # 20
Принцесса Теней/Клан Эсте/ Клан Алгар

Новые награды:

Сообщений: 6516

Магическая сила:
Экспеллиармус Протего Петрификус Тоталус Конфундус Инкарцеро Редукто Обливиэйт Левикорпус Сектумсемпра Круцио Адеско Файер Авада Кедавра
ЭПИЛОГ

То было что-то выше нас, То было выше всех.
И. Бродский

Бывают такие минуты между ночью и утром, когда первая еще не убралась восвояси, а последнее еще не вступило в свои права, и в невозможные эти минуты возможно все, скрытое для света и утерянное для тьмы.

Есть такие минуты…

Старик, сидевший на могильном холме, протянул костистую руку и взял лежащий рядом каравай хлеба. Разломил пополам, запустил пальцы в мякиш… вырвал кусок хлебной плоти. Смял в кулаке, подумал о чем-то своем, раздувая трепещущие ноздри гордого орлиного носа, и принялся увлеченно лепить мякиш, как делают это шафлярские ребятишки, оглядываясь по сторонам — не смотрит ли строгая мамка, не наподдаст ли за баловство!

Кривой, покосившийся тарантас рождался под пальцами старика. Вот он поставил игрушечную повозку на рыхлый ком кладбищенской земли, из которого уже пробивалась молоденькая травка, воткнул в тарантас две веточки вместо оглоблей — и вылепил лошадь. Жалкую такую кобыленку, с выпирающим хребтом и сбитыми копытами. Поставил лошадь между оглоблей, улыбнулся в седые жесткие усы и вновь набрал пригоршню мякиша.

Фигурка, другая… третья… женщина с прижавшимся к ее ноге одноухим псом, священник в сутане, еще одна женщина — статная, видная собой… воевода с прямым палашом на боку, юный парень с разбойничьим профилем…

Расставив фигурки вокруг тарантаса, старик снова улыбнулся и выгреб остатки мякиша из каравая.

Вскоре на облучке восседал тощий человечек в берете, лихо заломленном набок. Старик пошарил глазами вокруг, поднял рыжую сосновую иголку, невесть каким ветром занесенную на шафлярское кладбище, сломал надвое, еще раз надвое — и прикрепил кусочек на берет вознице.

После привстал, хмыкнул не то удивленно, не то обрадованно, потянулся — и в огромных ладонях старика оказался замшевый берет с петушиным пером, схваченным серебряной пряжкой: берет, до того мирно валявшийся поодаль и притрушенный сверху землей.

Старик повертел берет в руках, отряхнул, протер рукавом серебро пряжки и нацепил берет на голову.

Подбоченился, сверкнул смоляными очами навыкате и заломил берет набекрень таким лихим жестом, что будь рядом кто из людей, не так давно покинувших кладбище…

— Ой, туман, туман в долине, — запел Самуил-турок надтреснутым голосом, — тишина кругом… хлещет-плещет старый баца длинным батогом!..

Подождал, словно надеялся, что кто-то подпоет ему из тишины, и вновь принялся за фигурки.

Вылепил себя — еле-еле мякиша хватило, пришлось даже кусок корки слюной размочить — совсем маленького себя, но похожего; вылепил и поставил поодаль. Чуть развернул остальных, чтоб не видели его, потом посидел-посидел, глядя на тарантас и действо вокруг повозки, и уверенно протянул руку.

Двоих взял.

Себя и того, в берете с рыжей иголкой.

Сжал в горсти.

И долго потом смотрел на получившийся комок.

— Ой, туман, туман в долине…

Есть такие минуты между жизнью и смертью, когда одна еще не началась, а другая уже кончилась, а вот которая теперь начнется и которой конец придет — это неизвестно, и поэтому в такие минуты возможно все, о чем только способна помыслить душа человеческая.

Старый Самуил-баца знал это лучше других. Груз земной жизни не отягчал больше его плеч, новый груз еще только ждал, прежде чем навалиться и заставить вновь забыть прошлое; и сейчас Самуил из Шафляр отчетливо видел себя на облучке тарантаса, себя в заломленном берете, себя, чью душу рвали изнутри в клочья собственные воспитанники… он видел дни, когда его звали Великим Здрайцей.

И даже сейчас холодный пот проступал на его лбу, когда вспоминал он эту ночь и последовавшую за ней вечность, в течение которой ад бурлил внутри него, требуя дани, требуя душ человеческих, заставляя опустевшую равнину полыхать коптящим пламенем, а надменный профиль на лунном диске усмехался с презрением — шалишь, дьявол, не вытерпишь!..

Он вытерпел.

Он умер.

Катары-«чистые» и впрямь прозревали многое — они только не задумывались над тем, что время безразлично для мертвых и неродившихся, они просто не знают, что это такое, время человеческое, и, возрождаясь, душа путает в беспамятстве «вчера», «сегодня» и «завтра». Жил сегодня, а будешь жить вчера, и кому какое дело?! Ведь именно так и жил Самуил-турок, Самуил-баца, начав новый отсчет задолго до ночи на шафлярском кладбище, когда воры-Ивоничи вцепятся в Великого Здрайцу над домовиной батьки своего.

Что такое время?

Ответьте, кто знает…

Вот он, комок мякиша, бывший дьяволом в берете и вором из Шафляр, вот он, кусок хлеба, и есть ли для него прошлое, настоящее и будущее?

Старик устало сдернул берет и вытер им вспотевшее лицо.

Там, в тумане, исчезли дети сердца его, дети таланта его, ростки его ствола, плоть от плоти души его — и как теперь сложится их жизнь, не знал никто, в том числе и старый Самуил, уже снова начинавший забывать, что когда-то его звали Великим Здрайцей, как не помнил он этого в течение всей оставляемой им сейчас жизни.

Только сейчас, в эти невозможные минуты между «да» и «нет», он осознал с ясностью завершения: в отпущенные ему годы Самуил-турок стремился отыскать, вернуть, вновь ощутить рядом те несчастные души, которые однажды уже были частью его.

Частью долгой и безнадежной, но все-таки закончившейся жизни Великого Здрайцы.

Дотянуться удалось до немногих. Но тем, кого он сумел найти, Самуил подарил все, что имел сам: странный дьявольский дар, великое искушение и хрупкую возможность когда-нибудь спасти его, батьку Самуила, шафлярского вора, Петушиное Перо — а вместе с ним и самих себя!

Тогда он не знал, зачем мечется по свету, каким чутьем находит среди множества людей знакомый взгляд, обжигающий душу; кто они, эти найденыши, и почему именно они… но пройти мимо Самуил-баца не мог.

…Он сидел на могильном холме, в окружении хлебных фигурок, и смотрел в туман, в зыбкую пелену минут между ночью и утром, между жизнью и смертью, где уходили, скрывались, исчезали приемные дети Самуила-вора из Шафляр.

Пасынки восьмой заповеди.



Подпись



Красное дерево и перо Финиста, 17 дюймов

  • Страница 2 из 2
  • «
  • 1
  • 2
Поиск: